Вечный слушатель
Шрифт:
Но зачем тогда забвенье невозможно,
если нового постигнуть не могу?
Так зачем же помню здесь, на берегу,
как я странствовал и как любил тревожно —
я, рожденный неизвестно для чего,
в час мучительный, ценой ненужной смерти, —
и бегу я от великой круговерти
в тот же мир самообмана своего…
Где, когда найду ответ?.. Но нет… Прохожий
поздоровался со мной — и вслед ему
я смотрел, пока не канул он во тьму, —
может, в мире есть еще один, похожий?
Это был рыбак из старого села,
он шагал среди густеющих потемок,
волоча к лачуге мачтовый обломок —
тяжела зима, и ноша тяжела.
Я пошел за ним, его не окликая,
тяжесть песни нестерпимую влача,
о упущенное время — горяча
рана совести во мне, — волна морская
мне поет, но стал мне чужд ее язык
в этом крошечном и безнадежном круге —
зимний ветер все сильней; с порывом вьюги
я качнусь и осознаю в тот же миг:
исцеление — в несчастье, и понятно,
что тоска по дому здесь, в чужом краю,
песней сделала немую боль мою —
это все, — и я уже бреду обратно
к деревушке между дюн, и сладко мне
так идти, и наблюдать во тьме вечерней,
как в рыбацкой покосившейся таверне
лампа тускло загорается в окне.
В изгнании
Я не смогу сегодня до утра уснуть,
томясь по голосу прибоя в дюнах голых,
по гордым кликам волн, высоких и тяжелых,
что с ветром северным к Хондсбоссе держат путь.
Пусть ласков голос ветра в рощах и раздолах,
но разве здесь меня утешит что-нибудь?
Мне опостыло жить вдали от берегов,
среди почти чужих людей, но поневоле
я приспосабливаюсь к их смиренной доле.
Здесь хорошо, здесь есть друзья и нет врагов,
но тяготит печать бессилия и боли,
и горек прошлого неутолимый зов.
Я поселился здесь, от жизни в стороне,
о море недоступное, нет горшей муки,
чем смерти ожидать с самим собой в разлуке.
О свет разъединенья, пляшущий в окне…
Зачем губить себя в отчаяньи и скуке?
От самого себя куда деваться мне?
О смерть в разлуке… О немыслимый прибой,
деревня, дюны в вечной смене бурь и штилей;
густели сумерки, я брел по влажной пыли,
о павшей Трое бормоча с самим собой.
Зачем же дни мои вдали от моря были
растрачены на мир с безжалостной судьбой?
Ни крика чаек нет, ни пены на песке,
мир бездыханен — городов позднейших ропот
накрыл безмолвие веков; последний шепот
времен ушедших отзвучал, затих в тоске.
В чужом краю переживаю горький опыт —
учусь безмолвствовать на мертвом языке.
Всего однажды, невидимкой в блеске дня
он за стеклом дверей возник, со мною рядом, —
там некто говорил, меня пронзая взглядом,
и совершенством навсегда сломил меня.
Простая жизнь моя внезапно стала адом —
я слышу эхо, и оно страшней огня.
Оно все тише — заструился мрачный свет,
и в мрачном свете том, гноясь, раскрылась рана,
переполняясь желчью, ширясь непрестанно.
Мир темен и в тоску по родине одет:
неужто эта боль, как ярость урагана,
со временем уйдет и минет муки след?
Гноится рана, проступает тяжкий пот,
взыскует мира сердце и достигнет скоро —
созреет мой позор, ведь горше нет позора,
чем эта слава — ведь живая кровь течет
из глубины по капле — не сдержать напора,
очищенная кровь из сердца мира бьет.
В больнице душной, здесь, куда помещено
истерзанное сердце, где болезнь и скверна —
тоска по родине, как тягостно, наверно,
тебя на ложе смертном наблюдать, давно
надежда канула и стала боль безмерна.
Разъединенья свет угас — в окне темно.
О, если б чайки белой хоть единый клик!
Но песню волн пески забвенья схоронили,
лишь гомон городов, позорных скопищ гнили,
до слуха бедного доносится на миг.