Величие и крах Османской империи. Властители бескрайних горизонтов
Шрифт:
В Болгарии были лавки, на доход с которых кормили бедняков в Медине. Доход с других лавок мог идти на ремонт окрестных мостов или уход за источниками с питьевой водой. Вдоль дороги в Эдирне было построено такое великое количество постоялых дворов, предлагающих путникам кров и стол, что султану пришлось запретить строить новые. Когда Мехмед II издал закон, уничтожающий большое количество вакфов, и одним махом конфисковал в казну двадцать тысяч деревень, это было воспринято так, как если бы сегодня какой-нибудь политик позволил себе запустить руку в пенсионный фонд. Меньше чем через год султан умер, и ходили слухи, что его отравили. После этого исламское гражданское общество пользовалось полной независимостью от превратностей политической жизни, и составляющие его братства, цеха, тайные общества, религиозные культы и торговые партнерства оплетали империю сетью взаимной помощи и поддержки. Очень многое было посвящено Всевышнему и приближению рая на Земле, ибо османы, как они полагали, жили накануне наступления золотого века.
Старинная восточная мудрость гласит: «Собака лает, а караван идет»; читая анналы империи, время от времени ощущаешь эту атмосферу ожидания. По Анатолии то и дело распространялось известие о приходе Махди, предвестника конца света, и толпы опьяненных восторгом крестьян устремлялись к столице, снося все на своем пути. [46] Тюремщик барона Братислава в Семибашенном замке однажды сообщил ему новость о взятии турками Рааба, которое он, тюремщик, воспринял как долгожданное падение всего христианского мира. Он даже посоветовал заключенным обратиться в ислам — все равно, мол, теперь им не остается ничего иного.
46
В 1785 г. территорию от Сиваса до Смирны захватили последователи одного из самых необычных махди в истории империи. Это был итальянец, уроженец Монферрата, прославившийся сначала как соблазнитель, а потом как доминиканский монах, неутомимо обращающий иноверцев в католицизм. Когда орден поручил ему деликатную миссию в Мосуле, он так увлекся прозелитизмом, что его пришлось отлучить от церкви. После этого он обратился в ислам, провозгласил себя Махди и при поддержке Персии начал действовать в Анатолии. На пике своего успеха он невесть зачем согласился сражаться за Екатерину Великую. Через четыре года турки поймали его и любезно выделили ему пенсию, а в 1798 г. он удалился в армянский монастырь.
Османы были рождены для движения, и это делало их воинами, ибо на границах империи движение неминуемо означало войну. К смерти и неудачам они относились с фатализмом, подобно тому как безропотно принимали тяготы своего общественного положения. «Нет ничего необычного в том, что правители порой терпят поражения и становятся пленниками», — утешал Сулейман короля Франции, томящегося в итальянской темнице. Обычной реакцией османского паши на приказ о его собственной казни было не возмущение, а удивление, порой трагикомичное, за которым следовало смирение со своей участью. Однажды было сказано, что непрестанное движение турок на запад было вызвано не столько жаждой завоеваний, сколько стремлением осуществить свое предназначение. Султаны постоянно навещали границы своих владений, и вместе с ними весь цвет империи двигался то на запад, к Дунаю, то на восток, к Евфрату. Христианский мир, казалось, съеживается от одного лишь соседства османского государства. Именно Запад попытался в конце концов отгородиться от турок, возведя оборонительную линию Militargrenze [47] и учредив карантинные пункты, в которых любой путник, прибывший из империи, должен был провести двадцать суток или больше, и о которых в путеводителе Мюррея говорится: «Это настоящая тюрьма, в которой к тому же есть шанс заразиться чумой».
47
Военная граница (нем.) — пограничная с Османской империей область в составе империи Габсбургов; управлявшаяся военной администрацией.
Османская тяга к движению страстно требовала удовлетворения. Капыкулу не мог ничего оставить своим сыновьям. Власть, подобно великолепному султанскому двору, не могла пребывать в покое, ее нельзя было сохранить про запас, как в семействах западных вельмож и во дворцах западных владык. Венецианцы понимали это: из года в год, пока их держава теряла свое реальное могущество, они изо всех сил боролись за сохранение во всех мельчайших подробностях церемониальных почестей, оказываемых ее послу во дворце, и снова и снова скрупулезно описывали в своих relazioni [48] весь долгий обмен пустыми словесами, в то время как леди Мэри Уортли Монтегю признавалась, что не может заставить себя писать о подобных вещах. Одежда паши рассказывала о своем хозяине все: от мест, где он побывал, до размера его свиты: для османского общества во главе угла стояло действие. При каждой встрече нужно было обмениваться подарками, и каждый должен был регулярно совершать намаз, дабы подтверждать свою веру.
48
Донесения (ит).
ЧАСТЬ II
Турецкое время
13
Турецкое время
«Турки, — писал Бусбек, — не имеют часов, чтобы измерять время, подобно тому как не ставят они и верстовых столбов, отмечающих расстояние». Никому не приходило в голову считать часы, вести учет дням или страшиться каких бы то ни было расстояний — ни солдату, выступающему в поход из Стамбула, ни пахарю, готовящемуся к бою со своими каменистыми склонами, ни паше, приступающему к своим ежедневным обязанностям. Человек жил, действовал и умирал — это было известно всем.
Разворачивающийся орнамент османских завоеваний был похож на истину, которую открывают, а не создают; и первые османы обращались со временем по-хозяйски, как свойственно кочевникам. День смерти был предначертан свыше, равно как и день победы. Они никогда не оглядывались назад и не просчитывали риски. Великан-янычар по имени Хасан первым прорвался на стены Константинополя, и пусть он был тут же зарублен греками, каждый предпринятый османами штурм рождал своих хасанов, сломя голову бросающихся в бреши, готовых пасть за веру и встретиться с положенными им на том свете райскими гуриями. В ту эпоху, когда турки еще не привечали хронистов с их датами, когда Баязид получил прозвище Молниеносный за стремительность своих походов, когда османы прорубали новые дороги сквозь горы, чтобы с ужасающей внезапностью обрушиться на врага, — «Проклятье! Что за армия!» — вскричал несчастный Узун-Хасан в 1461 году, глядя, как войска Мехмеда Завоевателя несутся вниз по склону, словно лава, чтобы в мгновение ока положить конец древней Трапезундской империи, — в ту эпоху время казалось плоским и безразмерным, словно степь, и располагающим к большой скорости. Иностранцы завидовали быстроте, с которой в империи вершится правосудие; турецкие всадники мчались, как ветер, до глубины души поразив одного путешественника XIX века, который полагал, что тридцать миль в день для человека, едущего верхом, весьма и весьма немало. «Здесь же, — рассказывал он, — 100 миль в день считается быстрой ездой, 150 — самой быстрой; преодолеть 600 миль за четыре с половиной дня или 1200 за десять — и впрямь подвиг, но не такой уж редкий».
Идея о том, что весь мир рано или поздно станет единым целым, была одной из основополагающих для европейской мысли как минимум до XVII века, однако мало у кого претензия на роль объединителя подкреплялась такой искренней убежденностью в своем предназначении и такими возможностями, как у Османской империи. Быть может, надпись XV века на стене мечети в Бурсе: «Властитель земель, простирающихся до горизонта, повелитель всего мира» — строго говоря, и является подделкой, но это подделка, сделанная в оптимистическую эпоху. Каждый новый султан, опоясанный мечом Османа (османская версия коронации), шептал на ухо аге янычар: «Встретимся у Красного яблока». Под Красным яблоком понимался любой блуждающий огонек, манивший воинов ислама: Константинополь, Рим, Вена. Баязид действительно намеревался завоевать Австрию, а затем прийти во Францию; он действительно собирался устроить конюшню в соборе Святого Петра. В моменты уныния венецианцы, которые знали турок лучше всех прочих христианских народов и могли подсчитать, что доходы султана превышают его расходы, приходили к убеждению в том, что османы, несомненно, добьются успеха в осуществлении своего эсхатологического проекта создания всемирной империи. Восторженные охи и ахи венецианцев по поводу Константинополя и его географического положения не были равнодушной похвалой путешественника или исключительно оценкой коммерсанта: их не оставляло подозрение, что пропаганда, распространявшаяся из этого города с момента его основания Константином в 376 году, была правдой, что Константинополю действительно природой и историей предназначено быть центром мира. Существовало поверье, что император возвестит второе пришествие; всем было известно также пророчество о том, что до наступления царствия Христова в мире должно смениться четыре империи. Как ни крути, все говорило о том, что османы и исламский мир имели на своей стороне значительное преимущество, и, как писал в 1573 году некто Барбето, сопротивление бесполезно.
Османы не применяли к себе мерило прогресса. Сама эта идея была богохульной; в изречениях Пророка любой мог прочитать, что «всякое нововведение есть ошибка, а каждая ошибка ведет в адское пламя». Время шло по кругу, а не по прямой. Во время набега на Подолию в 1684 году Эвлия Челеби обнаружил, что грабит тот же самый дом, что грабил годом ранее; а когда он открыл шкаф в спальне, то ничуть не удивился, увидев там свой маленький топорик, который тогда обронил. [49] Среди горцев Албании и Кавказа обычай кровной мести был укоренен не меньше, чем на Сардинии. Оскорбление всегда оставалось таким же свежим, как в день, когда оно было нанесено; месть переходила по наследству — честь могла быть восстановлена метким выстрелом и через сорок — шестьдесят, а то и через все сто лет. Когда Эдит Дурхем путешествовала по Албании в начале XX века, здешние суровые и независимые люди неизменно обходились с ней с непринужденной вежливостью, ибо самый страхолюдный арнаут был джентльменом. (Некоторые женщины, похоже, тоже были джентльменами: они одевались как мужчины, пахали землю и могли постоять за себя с оружием в руках.) Выяснилось, что они живут как птицы, засыпающие на закате и просыпающиеся с восходом солнца. Ни один албанец не соглашался признать, что летние ночи короче любых других. У них, как у всех, в сутках было двадцать четыре часа, но они были убеждены, что двенадцать из них всегда занимает день, а другие двенадцать — ночь. Эдит Дурхем зевала и клевала носом, сидя в кресле и ожидая, когда с наступлением темноты ей позволят лечь спать; на заре ее хозяева просыпались бодрые и отдохнувшие, сообщая друг другу, что славно выспались.
49
Эвлия — превосходное олицетворение презрения ко времени, которым был пропитан османский мир. Этот неутомимый путешественник, ученый и музыкант написал книгу, в которой есть место и подробным описаниям мест, в которых он побывал, и разгулу фантазии, и политическим филиппикам, и личным размышлениям (глава CCCLXX занимает шестьдесят два рукописных тома — несколько сотен печатных страниц). Его приятный певческий голос привлек внимание Мурада III, однако Эвлия не счел нужным воспользоваться этим и предпочел продолжить свои странствия по миру, который в его книге предстает полным чудес и грез — мимолетных видений, проникающих сквозь круги времени.
Дю Френ, молодой гугенот, в 1623 году побывавший в Стамбуле в составе посольской свиты, утверждал, что во всей Османской империи есть одни-единственные часы, установленные в общественном месте: они находились в Скопье и отбивали каждый час, что можно было счесть своего рода чудом, поскольку вообще-то колокольный звон и установка часов в общественных местах были запрещены. Великий визирь Ибрагим гордо носил прозвище Сокрушитель Колоколов Неверных, поскольку использовал в качестве якорей для своего понтонного моста через Дунай колокола, снятые со звонниц Буды. Одному европейцу, побывавшему в империи в XVI веке, чрезвычайно докучала манера янычар из его эскорта будить его за несколько часов до того, как отправиться в путь, пока он не понял, что все дело в том, что они просто не умеют точно определять время. Тогда он показал им свои часы и попросил спокойно отдыхать. Сначала им непросто было выполнять его просьбу, и по утрам они спали вполглаза. Однако через несколько дней они начали доверять европейскому гостю и пришли к общему мнению, что часы — замечательная штука, позволяющая хорошенько выспаться. [50] Когда Бусбек хвалил турок за их всегдашнюю поразительную готовность заимствовать чужие полезные изобретения, он отметил, что это не распространяется на часы и книгопечатание, поскольку оба эти новшества, как он полагал, бросают вызов власти мулл.
50
На обратном пути он угостил своих янычар сабайоном, после чего они сказали, что отнесут его в Буду на руках, если понадобится.
Луна управляла движением караванов, в которых зарождался ислам, ибо по пустыне путешествовали ночью (турки называют утреннюю звезду Керван-Кыран, что значит «прерывающая путь каравана»). Луна была символом веры, и самый страшный для мусульман час наступал не в полночь, а в полдень. В этот момент дьявол поддевал мир своими рогами и готовился унести его прочь, но ему мешал сделать это возглас «Аллах велик!», который неслучайно раздавался с минаретов через несколько секунд после полудня.
Лунный календарь давал империи особенное чувство превосходства — он возвышал ее над грубым материальным миром, населенным райей — крестьянами с их бесконечным сельскохозяйственным круговоротом. Исламский мир обгонял солнце, так что порой священный месяц Рамазан выпадал на лето — нелегкое испытание для правоверных, которым от восхода до заката нельзя сглотнуть даже собственную слюну. Однако экстаз Рамазана преодолевает все привычные установления, дни становятся похожи на ночи, а ночи — на дни. Солнце всегда круглое, а луна убывает, превращаясь в дугу полумесяца, и снова растет. Луна являет людям иллюзорную сущность времени, ибо ее фазы — лишь видимость, на самом же деле она никогда не меняется.