Вера, Надежда, Любовь
Шрифт:
Степан кивнул — он понял. Примерно…
— Ну, а запятая-то?..
— Точка там стоит, а не запятая. Точка! Дело не в этом.
Обидно было, что точка, оказывается. Разочарование Степана было так откровенно, что Карякин вышел в прихожую, долго рылся там в узлах и вернулся с книгой.
Оба сели на подоконник спиной к ночи.
— Читай сам.
— «Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как оно — дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа».
Мысль развивалась, нарастала, ширилась, возвращалась сама к себе. И Степан подумал горько, что никогда он эту книгу не прочтет всю. Никто и ничего не помешает ему, но вот почему-нибудь он так ее и не прочтет — это факт. Не будет времени, не будет покоя. Потом, потом когда-нибудь… Когда?
— Я вот еще что подумал, — сказал Карякин. — Ах, ты читаешь… Возьми-ка ты эту книгу домой — лучше будет. Только верни смотри. А то я вашего брата знаю.
На странице, где Степан читал, Карякин сделал закладку.
— Я подумал — сорок с лишним лет мы переделываем сами себя. «Человек — это мир человека». Прочел? — Карякин указал на книгу. — И все же опять и опять встает перед нами забота — переделать человека. Или уж эта наша забота вечная, или мы делаем что не так.
— И то и другое вместе, — сказал Степан.
— Ответ олимпийский! — иронически восхитился Карякин.
— Ну, а что тут мудрить? — возразил Степан. — Я рабочий, простой человек…
— Этих слов не говори! «Я рабочий, я простой»! Тут уже слышится что-то другое.
— В этом смысле, что, дескать, я слукавить что хотел?
— Ничего ты слукавить не хочешь, я знаю. И речь не о тебе. Просто надо кое-чему вернуть начальный смысл. «Я рабочий, я простой». Слишком часто этим козыряют иждивенцы. Если требуются воля, риск или хоть ничтожная жертва, он простой, он маленький, тут обойдется и без него. Зато коснись получения благ — он рабочий, он соль земли, создатель ценностей.
Степан заметно помрачнел.
— Почему ж речь не обо мне? Давай увязывай с конкретным материалом.
— Не ищи остроты, — предупредил его Карякин.
Они долго молчали. За окном лил дождь.
— Хотя, впрочем… Вот ты пожаловался, что тебя плохо учили. А как учился ты сам? Открывал ли материки, докучал ли всем вопросами? Прятался ли ты за шкафом в школьном физическом кабинете, чтобы вечером, когда все уйдут, ставить опыты по собственной программе? Не было этого!
— Ну, извини! — возразил Степан. — Ты хочешь, чтобы были одни Ломоносовы. Интерес сам не является, его тоже воспитать надо. Да и какая, сказать по совести, собственная программа в шестнадцать лет? Футбол — это дело!
— Вот-вот! — подхватил Карякин. — Я об этом и говорю. «Дядя, не задавайте мне проблем, я еще в коротких штанишках». Это то же, что «я простой, я маленький, обойдетесь без меня». Добролюбов, если помнишь, в двадцать лет был властителем дум. Лермонтов в двадцать семь уже умер, оставив наследство векам. Революция наполовину совершена была руками совсем еще юных людей. Гайдар в семнадцать лет командовал полком. А потом что-то с нами произошло. Почему-то стали считать, что человек в двадцать лет еще ребенок, ему нельзя доверить большое дело. Это знаешь что? Растрата творческой энергии народа — вот это что! Слава богу, сейчас уже что-то меняется. Тебе сколько лет?
— Двадцать семь.
— Гагарину тоже двадцать семь…
— Верно, конечно, — согласился Степан. — Отставание имеется. А все же школой я недоволен, имею основание.
Говорить шепотом трудно было, а в голос — слишком гулко. Разговор шел то так, то этак. Будто два заговорщика укрылись здесь, в пустой комнате. За окном лил дождь и гудел ветер.
— Попа вот я проворонил — не могу себе простить, — признался Карякин. Ему хотелось рассказать и о радости, которая вернулась к нему в эти дни и про которую он знал пока лишь один. И с попом надо было поговорить об этом же. Упущено…
А Степану хотелось пожаловаться, что поп этот портит ему жизнь тоже. Самым странным образом вошел он в его, Степанову, жизнь. Ничего более нелепого не изобретешь — поп влюбился в его жену. Поп!..
Степан все же сел на раскладушку, на самый ее краешек, чтобы она поменьше скрипела, и стал думать, как ему подступиться к главному — к его теперешней тяжкой заботе.
— Владимир Сергеевич, — начал он. — Мог бы ты сказать, что он за человек? Я имею в виду — поп этот. Потому что идеи — это одно, а сам человек он какой? Что там у него под рясой, в душе?
Карякин молчал. Потом он повернулся к Степану боком и, прислонясь к оконному косяку, стал глядеть в темень, куда хоть до утра гляди, ни зги не увидишь. Степан даже пожалел, что задал свой вопрос, ему подумалось, что Карякин, чего доброго, догадается о его ревности. Он поспешил отвести разговор в сторону.
— Я, Владимир Сергеевич, с детства разгадываю одну загадку: люди разные и в то же время такие похожие, что просто на удивление. И все я никак не могу вот это уразуметь, все я их раскладываю по каким-то полочкам, сортирую их — черт те что! И ведь дурацкое же занятие, потому что полочек у меня всего две. Как ни мудри, а все у меня получается на один манер: люди бывают суровые и люди бывают нежные. Разные…
— В каждом сидит тот и другой, — возразил Карякин.
— Ну, а я-то о чем говорю! — обрадовался Степан. Он поднялся и встал у окна напротив Карякина, безотчетно надеясь, что такое буквальное сближение еще больше сблизит их в мыслях. — И вот ты знаешь, Владимир Сергеевич, с детства я стремлюсь быть суровым, а ничего не выходит.
— Для чего? — живо спросил Карякин.
— То есть как?
— Я спрашиваю, для чего требуется быть суровым?
— Затрудняюсь объяснить. Но я точно знаю, что это лучше.
— Я тебе объясню, идет? — Карякин вмиг загорелся и уселся на подоконник. — Суровые люди сильны.
— Да, это так, — с готовностью подтвердил Степан.
— Вот видишь, сразу же у нас согласие. Суровые люди если и сомневаются в чем, то очень недолго. Рассуждают они правильно и только в меру. И что убедительнее всего, они полезны. А те, другие, нежные, не защищены, и проку от них в общем-то немного.
— Вот-вот! Как раз об этом я и говорю, — с готовностью подтвердил Степан.
— Не спеши, — перебил его Карякин. — Я никогда не забуду: в подполье у нас случился провал, и один человек по имени Валентин Гарин погиб, но никого не выдал. А был он человек нежнейший. Можно, конечно, сказать, что у всякого правила есть исключения. Но ты приглядись: не слишком ли много исключений?