Вера, Надежда, Любовь
Шрифт:
— Мудреная штука жизнь! — философски вздохнул Степан.
Карякин глянул на него, хотел усмехнуться, да раздумал: эту загадку он и сам не разгадал.
— Ты спросил про попа, а он у меня самого из головы нейдет. Что он за человек, я пока не понял, но на какую из двух твоих полочек его положить, это я знаю точно. Меня за последние годы религия очень тревожит. Ходили бы в церковь одни старухи, я бы и в ус не дул — пусть ходят! Но почему среди них эта наша с тобой Люба? Почему в церковь ходит Костя Сапегин, электромонтер, Зина Галкина со швейной фабрики, Аня Мокина, медсестра, — почему? Они не защищенные, я знаю их всех. Твердые люди в церковь не ходят. Им известно, что религия — ложь. «Разве не так?» — удивятся они. Верно! Но от одних только заклинаний «Ложь! Ложь!» религия не исчезает. Ложь паразитирует на истине — вот в чем загвоздка. Религия ищет союзников с нежным сердцем. И тут поневоле задумаешься: может, все-таки полезно воспитывать суровость? Может, все-таки нежность — порок?
Степан глядел на него с надеждой, понимая, что на свой вопрос Карякин ответит сам.
— Нет, дорогой мой Степан! Разумеется, не нужно верить попам, будто все духовное — это их монополия. Но и слишком твердым тоже верить не надо. Душевную тонкость они зовут самокопанием. Жажда высокого для них только блажь, которая отвлекает от дела. Они заблуждаются. Они слишком утилитарны. Как все люди ограниченные, они презрительны и нетерпимы, но победить их можно, если быть уверенным в своей правоте. Ну и, конечно, если не быть растяпой. Как педагог, я твердо убежден, что любой человек таит в себе чудный клад. Надо каждому свой клад отыскать. Надо снаряжать экспедиции в глубь себя, бурить скважины, составлять карты души. Надо каждому разрабатывать собственную свою Курскую аномалию. Идет новое время. В новом обществе будет больше людей тонких, душевно подвижных. В новом обществе этим прежде всего и будет силен человек. Так что хлопоты твои напрасные. Оставайся таким, какой ты есть, — душевным человеком. И тогда время будет работать на тебя.
— Вот ты все хорошо объясняешь, — дождался своей очереди Степан. Он разволновался, забыл о предосторожностях и заговорил в полный голос. — И как все у тебя складно получается, Владимир Сергеевич! Но вот в жизни…
Степану не пришлось досказать свою мысль, потому что слышно стало, как кто-то постучал в наружную дверь. Карякин пошел отворить. Потом он вернулся и кивнул Степану, чтобы тот вышел тоже. «Надежда!» — догадался Степан. Он очень обрадовался. Она?
И точно, это была она. Надежда ходила уже в котлован — искала Степана. На обратном пути, увидев свет в окне, она догадалась заглянуть сюда. Догадалась!..
— Ты знаешь, Люба пришла, — сказала она. — Почти босая, промокла до нитки. И молчит, не говорит ни слова. Я боюсь, Степа, пойдем домой.
XVIII. ХОРОШАЯ ПОГОДА
Любино бегство сразило Иваниху. Она лежала под лоскутным одеялом, как на одре, и так же, как в прошлый раз, на белой подушке четко рисовалось ее скуластое, точной лепки лицо.
В доме распоряжалась Надежда. Она пришла навестить мать, помочь ей делом, участием и всем, чем возможно. Но подлаживаться под мать было не в ее натуре. Она наводила в доме свои порядки. Иванихе видно было, как Надежда с силой распахнула дверь, и с крыльца в весеннюю сырость вылетели одна за другой обе старухи, узел с тряпьем, опорки какие-то. Надежда распахнула настежь все окна, подоткнула подол и взялась за уборку.
Иваниха молчала.
Ветер, входя в дом, парусил занавеску. Пахло талой землей, где-то совсем близко хлопотали скворцы. Дочь, молодая и ловкая, взяла ведро и пошла за водой к колонке. Отсюда, с высокой Иванихиной кровати, видно было в окно, как у колонки сидели на своих узлах изгнанные старухи. Они выли: «Глядите, люди добрые, гонят сирых, несчастных». Когда Надежда с ведрами подошла, они изготовились удирать. Но Надежда на них и не глянула.
Иваниха молчала. Долгая дума стояла в ее глазах. Она думала о жизни, которая прожита, и о другой жизни, идущей следом. Вон как новая-то жизнь шагает! Вместе с тряпьем да хламом и тебя самое прочь из дома. Поделом, устарела. А ведь нет-нет да и приснится ей, что она молодая. Был у нее муж. Попивал он, случалось, и бил иногда, охотник был до баб. А все же друг. Где ты, желанный? Устарел бы и ты сейчас…
Никогда так наглядно не виделась ей жестокость жизни. И вдвойне жестокость оттого, что справедливо все. Нельзя было сказать себе, что ты обижена, и этим облегчить свою участь. Так назначено богом, чтоб жизнь шла на смену жизни. Хочешь не хочешь, но даже в собственной гибели надо видеть милость божию, его мудрость и славу.
Но человек неблагодарен от века. В помыслах у него одна суета, а в сердце затаилась мстительность. Иваниха смотрела, как ловко управлялась с уборкой дочь, видела все, что было в дочери от ее, Иванихиной, плоти и крови и от ее характера. Но никакого движения в душе — ни боли, ни трепета. Это новое было что-то в Иванихе, она догадывалась. Пойми она, что такое в ней новое, Иваниха ужаснулась бы. Фанатическое ожесточение опустошило душу, подобно наркомании или разврату. Она сама навлекла на себя это увечье души. Еще вчера мысль о дочерях легонько толкала ее сердце, а теперь и в этом месте в душе черно и страшно зиял провал.
Надежда почувствовала на себе взгляд матери.
— Ты не спишь? — обернулась Надежда.
Иваниха промолчала. Надежда вытерла руки о фартук и присела к ней.
— Укрою тебя получше. Воздух еще сырой. А проветрить надо. Начадили тут лампадами своими — дышать нечем.
Все это Иваниха пропустила мимо ушей.
— Где Любка? — спросила она.
— Не знаю.
— Знаешь!
— Придет! Завихрилась куда-нибудь. Она же шальная стала совсем — ты что, не видишь?
— Я вижу все! Дай мне икону, — приказала мать.
Старухи выть уже устали, но, несмотря на то, все выли. Видя в открытую дверь, что Надежда взяла икону, старухи оживились: что-то менялось в их пользу.
Смиренно, подчеркнуто смиренно — таков ее протест — Надежда подала матери икону и отошла.
Иваниха закрыла глаза и стала шептать молитвы, стала кликать к себе морфиническое опьянение — чувство, обойтись без которого Иваниха уже не могла. Оно явилось. Чувство было остро и четко, но только поначалу. Потом, спустя час-полтора (Иваниха знала это), оно станет тупым и будет жить не в груди, не в сердце, а где-то в спине. Где-то между лопатками будет сидеть несильная, зато постоянная нудь вроде озноба или тяжелого утомления. И через это гнетущее чувство будет видеться ей мир. Но это потом, это после. А пока…
Она встала. И, как было это прошлый раз с Любой, Надежда не узнала в матери прежней больной старухи.
— Алевтина! Дарья! Где ж вы?
Старухи мигом явились. Теперь Надежда была им не страшна. Они глядели на нее с торжеством. Старухи знали: если Иваниха берет власть, сильнее ее не может быть никого. В эти минуты старухи боялись ее больше, чем бога.
— Одеваться буду! — повелела Иваниха. — На моленье идем.
— Мама, опомнись! Ты же больная совсем. Ну что ты нас мучишь? Разве можно так жить?
— Молчать, уста твои скверные! — Потом она добавила шепотом: — Все ходим под богом, божьего суда не миновать.
Одежду Иванихину тотчас собрали и угодливо ей поднесли. Иваниха отстранила старух. Высокая, в длинной, как саван, ночной сорочке, с распущенными седыми волосами, она была сильна.
— Нету у меня дочерей. Пусть будут прокляты дни, когда я вас родила.
Надежда в ужасе сделала шаг назад, сделала еще один шаг… И опрокинула ведро.
— Мама!..
«Надежда Федоровна!
Вы читаете это письмо у меня дома. Если сбылось, что ждал, вы пришли, — кланяюсь вам очень низко. Сядьте, пожалуйста, моя дорогая. Вы для этого дома желанный человек. Пусть Анна угостит вас чем-нибудь».
Надежде душно стало, тревожно. Она сняла платок. Тотчас платок был подхвачен. И стул сейчас же — все для гостьи.
— Пирогом вас угощу. Квас с изюмом из погреба. Ха-алодный!
«Я должен уехать, — читала Надежда. — Меня ждет какое-нибудь наказание, как я предполагаю. Я не ищу сочувствия, сан свой я сложу с себя добровольно. Рассказывать ничего не буду. Спросите у Любы, вашей сестры, может, она сумеет что-нибудь объяснить. Хотел я на вас посмотреть. Не думайте — праздность, нет! Я немного колдун. Я бы на вас поглядел и, может, понял бы свою судьбу — как мне дальше жить».