Чтение онлайн

ЖАНРЫ

ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА

Берг Михаил

Шрифт:

Принципиальной представляется и роль рассказчика. Это еще одна стилизация, потому что не только герои Ерофеева – иронические версии «маленького человека», «человека из подполья», но и сам автор выступает в роли «маленького человека» из суфлерской будки – именно под него стилизует свою роль автор, подчас, кажется, почти неотличимый от своих героев. Это не только принципиальная дегероизация, которая выражается в подмене героя психологической прозы жесткой конструкцией, но и принципиальная деинтеллектуализация авторского пространства. Но если Битов условности литературного повествования, вымыслу противопоставляет естественность, то Ерофеев борется с потерявшими силу условными литературными приемами, придавая им еще большую условность.

Поэтому прочтение прозы Ерофеева с использованием таких категорий, как «моральность», «аморальность» («нравственность», «безнравственность» как синонимы аномальности), представляется мне некорректным, но так как именно такой способ прочтения, на который автор, кстати, усиленно провоцирует читателя, достаточно распространен, затронем и эту тему – тему неправильной, но весьма характерной для нашего времени интерпретации. Интерпретации, актуализирующей оппозицию «норма-аномальность», чрезвычайно важную для понимания современного состояния отечественной словесности.

Дело в том, что Битов для большинства его почитателей – это воплощенная норма. Осмысленная, продуктивная, здоровая нормальность, отвоеванная у безумного мира (в большей степени – советского, в меньшей – перестроечного) территория, на которой действуют вполне умопостигаемые законы жизни. Островок стабильности в океане безумия. Пространство Ньютона в кривом пространстве Лобачевского. Здесь можно жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытия. Хотя и переживать, и мучиться и сомневаться, но так, чтобы эти сомнения не выводили за грань разума. Потому что структурной единицей битовской прозы является умопостигаемая норма, процесс умопостижения может быть сопряжен с рефлексией, но его результат всегда один – формула, раскрывающая смысл вещи или явления.

Почти все, что Битов писал или говорил, – это попытка, большей частью удачная (тем и ценен), придать норме оригинальный характер, обосновать ее и преподнести в интеллектуально-осмысленном виде. Главным достижением становится такое истолкование нормы, при котором индивидуальность и уникальность переживания и осмысления оборачиваются возможностью их универсального использования. Тщательно избегая нравоучительных или пафосных интонаций, никому не навязывая своего способа размышления и взаимоотношения с реальностью, а как бы просто фиксируя приемы отмывания золотой частички нормы из потока банальных и слишком легких способов понимания ее, Битов стал задушевным собеседником для нескольких поколений интеллигентных советских читателей. Это произошло именно потому, что норма – самый экзотический и редко встречающийся продукт русской духовной и интеллектуальной жизни, то, что почти никому никогда не давалось и не дается до сих пор.

Битов достаточно рано сформулировал свои взаимоотношения между хаосом и гармонией; в «Выборе натуры» есть главка, которая так и называется «Феномен нормы». Норма нужна, «чтобы на стуле можно было сидеть, в окно смотреть, в поезде – ехать, хлеб – жевать, воду – пить и воздухом – дышать, слово – произносить…»2. То есть норма есть синоним жизни. Но не только. Норма еще нужна, «чтобы предметам соответствовали свои имена и назначения, и при этом они не переставали ими быть, как место для сидения, смотровая щель, транспортное средство, пищевой продукт, парк культуры и зона отдыха»3. То есть норма – это еще и условие жизни. Но и этого мало – в последующих абзацах появляется «божественная норма» (характерна неизбежная для советского времени прописная буква), «Норма творения», «общественные нормы», «нормальные святые», творцы, одаренные «нормой», «норма» как дар, «чувство нормы». Иначе говоря, «норма» у Битова становится советским эквивалентом гармонии и истины, тем, что противостоит хаосу и неправде. Но любящий заглядывать в разные словари и прежде всего сверяться у Даля Битов, конечно, знал, что Даль определяет норму как «образец или пример, общее правило, коему должно следовать во всех подобных случаях», ибо «нормальное» состояние – «обычное, законное, правильное, не впадающее ни в какую крайность».

Совершенно не случайно Битов стал визитной карточкой именно постперестроечного времени. Не учивший жить не по лжи суровый борец с коммунизмом и историограф ГУЛАГа Солженицын, не тонкий стилист Саша Соколов, чья пластичная, фактурная проза была замечена сходящим во гроб Набоковым, не создатель чудной советской мениппеи Веничка Ерофеев. Из достаточного числа достойных и талантливых писателей востребован был именно он – нормально совестливый (то есть не максималист и не герой, но и не конформист), нормально умный (но не подверженный истерическому самокопанию), интеллигентный либеральный советский писатель-шестидесятник, всегда, кажется, говоривший и писавший то, что думает, но умудрявшийся всегда писать и думать в строго определенных границах разрешенного.

Подведем предварительные итоги. Я попытался определить, как ряд оппозиций «норма-аномальность», «естественность-искусственность», «автобиографичность-персонажность» проявились в творчестве Андрея Битова и Виктора Ерофеева. И почему именно Битов оказался созвучным сегодняшнему состоянию отечественной словесности.

Но есть еще одна оппозиция, о которой уже можно сказать, потому что ее очертания, намеченные пунктиром, проступали и раньше. Романтизм-классицизм. Точнее, их современные постмодернистские версии. Дело в том, что и проза Битова, и проза Ерофеева могут быть рассмотрены как две разные реакции на ощущение «конца литературы». Только если позиция Битова может быть артикулирована как «новых сюжетов больше не осталось», поэтому возможен только комментарий, то для Ерофеева – «никаких новых сюжетов и не было». И возможен только пародийный сюжет, пародийная цитата.

Проза Ерофеева при более внимательном рассмотрении обнаруживает устойчивое совпадение с несколькими параметрами канона классицизма. И дело даже не в том, что почти во всех его рассказах соблюдается единство места, действия и времени и «время» рассказа синхронно времени его восприятия. Проза Ерофеева – подобие классической театральной драмы на известный античный сюжет. Так, несмотря на множество псевдонатуралистических подробностей, театральны, намеренно ходульны и конструктивны его персонажи. Ерофеев потому так легко переводится, так близок западному, в частности немецкому, читателю, что он является редким, хотя и, возможно, самым последовательным представителем традиционного французского классицизма в современной русской литературе. Канон классицизма проступает сквозь эпатажную прозу, как жесткий, прочный каркас, на который натянута яркая цветная палатка. Другое дело, что сначала советский, а потом российский читатель, как бык, прежде всего реагировал на красную тряпку эпатажа и не замечал, что красная тряпка в руках тореадора очерчивает в воздухе вполне классические траектории.

Пиком российской славы Ерофеева стал период конца 80-х – начала 90-х, когда страсть к разрушению всего советского оказалась синхронной тому разрушению советских и общекультурных табу, которое имело место в его рассказах и первом романе «Русская красавица», а также в статьях. Ерофеевские «Поминки по советской литературе» (1989), «Место критики» (1993), «Крушение гуманизма № 2» (1991) также наводили ужас на бывших советских писателей и критиков, и последние, конечно, не простили ему оскорблений, призывов отправить отечественную критику в лакейскую и заставить сдувать пылинки с барских писательских шуб и пить шампанское из недопитых писателями бокалов. Его терпели до той поры, пока еще можно было интерпретировать его прозу как весьма своеобразную борьбу с советским тоталитаризмом, но как только страсть к разрушению была утолена, вместе с концом советской власти и советской литературы разрушитель перестал быть актуален. Писать о нем плохо до поры до времени не решались, писать хорошо позволялось разве что маргиналам. Но и здесь внимание фокусировалось только на тематических особенностях его прозы. То, каким образом Ерофеев, с помощью приемов пародийного классицизма, решал проблему «конца литературы», никого не интересовало. Хотя бы потому, что этот «конец» долгое время никем не фиксировался, а постмодернизм казался игрой сытых буржуазных интеллектуалов.

Однако уже очерковая проза Битова, появившаяся в конце 50-х годов, по сути дела, свидетельствовала об исчерпанности возможностей сюжетного психологического романа. Битов отказался от сюжета в пользу комментария. Бесконечного комментария, комментария к событиям, которые на самом деле были несущественны. Существенным оказывалась только авторская реакция на них. Более того, чем менее существенны и будничны были события, тем более интересным представлялась авторская реакция на них. Но ведь за этим смещением акцентов с событийного ряда на внутренний монолог автора просматривается характерная романтическая позиция. Важен не внешний мир, а личность. Яркая, неповторимая, способная все по-своему осмыслить и тем ценная.

Да, Битов пытался отыскать норму внутри советского хаоса – норму достойного поведения, возможность понимания и наслаждения простыми нормальными вещами, осмысление которых и было главным достоинством его очерковой прозы. Кажется, какая здесь связь с пристрастием романтиков ко всему экзотическому? Но ведь норма – это самое экзотическое блюдо на традиционном столе русской духовной кухни.

Перефразируя Паскаля, можно сказать, что норма для России потому и прекрасна, что редка. И восстановление нормы в виде критерия жизни и есть «возрождение России», или, точнее, преображение, потому что экзотическая норма, увы, как мокрое мыло, постоянно проскальзывает мимо наших рук. Битов отмыл даже Пушкина, отмыл от всех мифологических наслоений, накопившихся за два века его пафосного почитания, перемежающегося не менее яростным ниспровержением. У Битова Пушкин стал здоровым, нормальным гением, задушевным собеседником, победителем Тютчева и Лермонтова в соревновании по написанию стихотворения «Пророк». Тонким, умным и милым, почти как Битов. Битовский Пушкин умопостигаем, тем и ценен, но одновременно и романтичен, потому и ущербен, как ущербна, локальна любая норма, даже в том случае, когда выдается за синоним гармонии.

Поделиться с друзьями: