Чтение онлайн

ЖАНРЫ

ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА

Берг Михаил

Шрифт:

Это то, о чем (и кого) я знаю или знал лично. Двое грабителей учились в моем выпуске 1969 года, кажется, в 102; еще до перестройки они получили по 12 лет за ограбление ленинградского антиквара. С одним из них я приятельствовал, так как и дальше вместе учился в одной группе в институте: он был мастером спорта по фехтованию и горнолыжником, почитателем Лиона Фейхтвангера (его брат, также учившийся в «тридцатке», стал типичным русским хиппи, севшим на иглу лет в 17, – в его добродушной растерянной улыбке сверкали блатные металлические фиксы). Его напарник обладал отчетливым театральным даром, мы вместе ездили загорать в Солнечное, и он разыгрывал любую бытовую сценку в ролях, заменяя слово миниатюрой и сопровождая ее каскадом шуток.

Монаха я не только знал, но даже опубликовал его мемуары «Записки попа» в своем «Вестнике новой литературы» под именем отца Василия. В начале перестройки он еще служил, кажется, в церкви Большеохтинского кладбища, ему не с руки было открывать свое настоящее имя. На вечере встречи я увидел его в изысканном черном смокинге, с бабочкой – он выглядел как преуспевающий «новый русский»: о том, что, благодаря длинной рокировке, место церкви занял деловой офис, мне было известно еще раньше.

Ныне живущая в Израиле поэтесса Елена Игнатова кончила «тридцатку» раньше меня, как, впрочем, и поэт Глеб Горбовский, чьи настоянные на водке вирши были чудо как хороши, пока он не бросил пить и не стал квасить свои стихи в бочках с патокой.

С филологом Гариком Левинтоном я выпиваю по пятницам в закрытом гуманитарном мужском клубе, президентом которого по совместительству является еще один выпускник «тридцатки», Лева Лурье, историк, основатель Первой классической гимназии и телеведущий. Характерную для его текстов язвительную афористичность озвучил, в частности, в передаче «История одного события» питерский плейбой и спортивный комментатор Кирилл Набутов, захотевший, очевидно, отлакировать свой образ подлинной исторической эрудицией, незаемной интеллигентностью и суровым интеллектуализмом.

«Тридцатку» окончили актеры Александр Лазарев и Марина Неелова, но Бог с ними, они в Москве и школьными впечатлениями со мной не делились. Понятно, что школа гордится ими, как солидный банк приблудной кошкой, облюбовавшей себе место на батарее центрального отопления во внутренних помещениях, вдали от глаз клиентов, и неожиданно оказавшейся царских кровей. Фирменная гордость «тридцатки» распространяется на огромный отряд математиков, программистов и физиков, докторов наук и кандидатов, заведующих кафедрами и деканов, но я не знаю никого из них. Разве что прочел в мемуарах нашего физика М. Л. Шифмана, что Веня Долгопольский, давно перебравшийся в Америку, возглавляет отдел исследований в NASA и готовит полет на Марс. Он, как и Витя Кулик (еще одна звезда, образующая Млечный Путь современной математики), тоже из нашего выпуска 69-го года, только если парочка грабителей из 102, то они из 103. Но из Нового Света на юбилейный вечер никто не приехал, а «братву», если она была, я не идентифицировал, хотя бритоголовых и седовласых джентльменов в зале, буфете и коридорах было достаточно.

Жанр воспоминаний провоцирует бедные рифмы. Школа, да еще знаменитая учителями и принципиальным свободолюбием, – лицей. Но как у каждого советского литературоведа был «свой» Пушкин, так и у каждого выпускника «своя» 30-я. Я тоже учился математике и мог бы в рамках профессионального кокетства заявить, что интеграл от дифференциала отличаю только по внешнему виду, как скрипичный ключ от басового, так как поступил в 30-ю по ошибке, произошедшей от неправильно понятых семейных традиций и вызванной ими инерции. Но я до конца прошел коридор под именем «точные науки» и не жалею об этом; и антураж моих воспоминаний о школе в чем-то совпадет, а в чем-то покажется экзотическим тем, кто учился здесь раньше меня, позже, вместе со мной.

Тридцать лет назад

В школе существовал культ ума. Ум, а не знания, и ум не абстрактный, а конкретный, прикладной, физико-математический, ценился больше всего, потому что мог быть проверен: каждый демонстрировал его, решая задачи. Быть лучшим значило быть умным. Все остальные качества (скажем, эрудиция, интеллигентность, порядочность и т. д.) ценились постольку-поскольку, но иерархия классов, а их в 67-м году было шесть (то есть 6 – девятых и 10 – десятых), и иерархия внутри класса складывалась в соответствии с тем, насколько ты хорошо решал задачи на еженедельных, если не ежедневных контрольных, районных, городских и далее олимпиадах.

Мальчик Моня из 9-го класса, когда мы учились уже в 10-м, направляясь в туалет, начинал расстегивать ширинку на мешковатых брюках (перетянутых тонким ремешком на огромном животе) с середины широкого коридора, жуя губами и не обращая внимания на хихикающих девчонок. Очевидно, у него были проблемы с процедурой мочеиспускания; думаю, именно он оставлял многофигурные лужи вокруг писсуара. Даже в лютый мороз он приезжал в школу в белой нейлоновой рубашке, сопровождаемый бабушкой (Валерка Филатов, помню, что-то шутил по его поводу); но Моня брал первые места на городских и всесоюзных олимпиадах (говорили, что он выдавал правильные ответы через несколько минут после получения заданий, не всегда умея объяснить способ решения), и Моня был гордостью школы.

Помню, на одном из первых уроков Шифман впервые произнес фразу, которая потом варьировалась на протяжении всех двух лет: «Надеюсь, среди вас нет патологических идиотов, которым это непонятно». Образ «патологического идиота» с тех пор олицетворял собой противоположный полюс ума, обозначал границу, приближаться к которой или просто двигаться в ее сторону было опасно. «Патологические идиоты» могли учиться где угодно, но только не в «тридцатке». Здесь ценился ум и красота решения: баллы начислялись в зависимости от способа решения, арифметическая правильность была делом десятым, оригинальность решения, эстетика, грациозность и, значит, точность работы ума были главными критериями. Учиться в «тридцатой» можно было, только если ты принимал эти правила, в соответствии с которыми ум был эквивалентом истины. Конечно, внутри класса отношения строились и с учетом других особенностей, но этот критерий был основным и структурообразующим.

У нас было 6 девятых классов: первые три, где математику преподавал И. Я. Веребейчик, считались лучшими; мы – 104, 105, 106, где преподавала Г. Н. Климовицкая, были все-таки второй сорт (хотя сортировать учеников «тридцатки» то же самое, что определять оттенки белого цвета ночью). Вова Лалин, Андрюша Агеев, думаю, не уступали среднему уровню «звездного» 103, но призов у них было меньше; после окончания 9-го класса Андрюша Агеев, блиставший также по химии, ушел в другую, «простую» школу, чтобы получить золотую медаль, так как получить медаль у нас было почти нереально. Почти все, кто поступал в «тридцатку», были отличниками после восьмого класса, а здесь начинали с того, что радовались четверке по физике и математике, как подарку.

Первые несколько месяцев были почти непрерывным кошмаром: люди кричали во сне, им снились формулы и сообщающиеся сосуды. Времени катастрофически не хватало; Сережа Лукашенко, дабы не стать «патологическим идиотом», открыл закон, по которому спать можно было не больше 4-5 часов, остальное время уходило на подготовку домашних заданий. Те, кто не занимался в физических или математических кружках, ощущали себя так, будто их, не умеющих плавать, заставляют прыгать с десятиметровой вышки. Зато выжившие к концу двухлетнего срока знали физику и математику по меньшей мере на уровне 1-го курса матмеха и физфака; в техническом вузе выпускнику «тридцатки» можно было вообще первый год не ходить на лекции.

Это был двухлетний кросс по пересеченной местности с препятствиями в виде, скажем, холодильника, обойти который можно было только при условии, что ты правильно объяснял, повысится или понизится температура в комнате, если дверка включенного в сеть холодильника открыта. Но долго думать было нельзя – ты мог катастрофически и безнадежно отстать; дух школы состоял в радостном, жестоком и непрерывном соревновании – кто умнее, кто быстрее и оригинальнее решит трудную задачу. Инерция бега была настолько велика, что даже после окончания школы остановиться было непросто. Математические херувимы из первых трех классов (заносчивые, надо сказать, ребята) ходили в ореоле школьной любви и уважения; даже взгляд Шифмана теплел при виде любимчиков.

Поделиться с друзьями: