ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА
Шрифт:
Здесь не принято жаловаться, просить о помощи, вообще просить, рассчитывать на поддержку, в общественном месте можно открыто помочиться, заплакать – никогда. Традицией выработан психологический тип удачливого человека, которому все стремятся соответствовать. Этот тип наиболее удобен, устойчив, воспроизводит психологические реакции человека, у которого все прекрасно, которому все удается. А если на вопрос о ваших делах вы скажете, что у вас болен ребенок, что вы в отчаянии, что не знаете, что делать, вам посочувствуют, предложат помощь, даже помогут, но как бы это сказать, несколько усомнятся по поводу вашей благовоспитанности. Если же при следующей встрече вы опять начнете жаловаться, вам, вероятно, опять посочувствуют, опять предложат помощь, быть может, помогут, но постараются вас избегать. Вы – человек, не умеющий себя вести, либо неудачник, почти больной. В англоязычных странах иногда вместо «хау а ю» спрашивают «хау а ю файн?» (как твое прекрасно?). Этот вопрос можно сравнить с русским расхожим вопросом «как твое ничего?» Один вопрос кажется пародией на другой, и это не случайно.
В России встреча двух знакомых часто начинается или заканчивается жалобами на жизнь. И дело здесь не только в том, что для жалоб есть основания, – но как на Западе неприлично жаловаться, так в России неприлично хвастаться и радоваться своим успехам. И опять же дело не только в том, что хвастаться и радоваться неприлично, ибо этим ты можешь обидеть собеседника, у которого, вполне вероятно, все не так хорошо, как у тебя. Как ни странно, это невыгодно. Почему? Получаешь много денег (помимо подозрений, что ты вор) – тогда плати за кофе, за совместную выпивку, дай в долг. Приобрел мебель? Помоги приобрести мне. Купил, достал новые интересные книги? Дай почитать. Мало того, что скажут, что ты гордец, так еще и подумают, что дурак (дуракам везет – не случайная в России поговорка). Напротив, жаловаться на жизнь, ругать ее, даже если внешне ты вполне благополучен, считается хорошим тоном. Во-первых, мы любим сочувствовать и жалеть (особенно тех, кому хуже, чем нам). Во-вторых, мы завистливы (и не любим тех, кому лучше, чем нам, особенно если они слишком выставляют свою удачу). В-третьих, редуцированная религиозность (жизнь – юдоль скорби) настраивает нас на убеждение, что человек рожден не для счастья, и жизнь рассматривается как черновик (особенно когда вокруг такой бардак). В-четвертых, редуцированное суеверие: хвалиться – гневить Бога, жаловаться – молить об удаче. А кроме того и чисто социальные условия, в соответствии с которыми человеку удобнее быть несчастным, так как с несчастного, невезучего меньший спрос. В общем, наиболее удобен, жизненно устойчив и наиболее распространен в России психологический тип человека, сетующего на жизнь, вызывающего легкое сочувствие (но не перебарщивай, не занудствуй, не требуй немедленной помощи). В то время как на Западе наиболее устойчив и удобен психологический тип бодрого оптимиста, которому во всем споспешествует удача. Надо ли говорить, что эта психологическая национальная установка, являясь результатом действия самых разнообразных сил, сама влияет на создание психологической атмосферы жизни?
Здесь я не буду рассказывать, как устанавливал контакты с университетами, рассылал рекомендательные письма, договаривался о лекциях, которые должен был читать, лучше расскажу, как, заработав кое-какие деньги, покупал себе машину.
Машины в Гамбурге продавались на каждом углу; это были маленькие, средние, крупные частные стоянки, тупички возле авторемонтных мастерских или просто стояла застекленная будочка вроде нашего пивного ларька, а возле нее десяток машин, на ветровом стекле каждой – паспортные данные: год выпуска, пробег, цена. То же самое возле бензоколонок и автомобильных салонов: внутри за стеклянными витринами – новые машины, вокруг – бывшие в употреблении. Кроме того, несколько местных газет печатали объявления о купле-продаже, которые занимали в газете три, пять, семь, десять страниц; продавалось все, начиная от мелочей и кончая поместьями; машины шли по категориям вплоть до самых современных моделей ценой в пятьдесят-семьдесят тысяч.
Хозяином машины, которую я в конце концов приобрел, оказался пристойного вида афганец, уверенно говоривший по-русски. У этого афганца приятель Феликса, который нас и познакомил, уже купил несколько машин, перепродав их впоследствии в Союзе. В Союзе он был фарцовщиком, здесь стал бизнесменом, за год жизни в Германии сделавшим себе небольшое, но состояние. И афганец, и приятель Феликса разъезжали на «крутых» автомашинах – один на «мерседесе», другой на «вольво», наше путешествие от одной стоянки к другой с заездом в гараж и сменой машин напоминало детективный фильм. Сдержанные и благородные манеры афганца, подозрительно хорошо говорившего по-русски, приятель Феликса, продающий здесь палехские шкатулки и покупающий автомобили, то, что я выложил всю сумму афганцу без всякой расписки, то есть на доверии (которого я на самом деле не испытывал, но Катрин сказала, что здесь никто не обманывает – это невыгодно), шикарные машины, воспринимаемые как должное, – все это не укладывалось в мой строй жизни, но я подчинялся логике событий.
Машину я решил отправить морем на сухогрузе, а не гнать ее своим ходом. Во-первых, это было дешевле. Во-вторых, движение на немецких дорогах несравнимо с движением на советских: на автобанах (автомагистралях) со многими полосами машины, едущие со скоростью 140-150, не выезжают на крайнюю левую полосу, где спортивные «порше», «мерседесы» и «саабы» мчатся со скоростью 200-250 километров. В городах, где вообще-то ограничение скорости 50 километров, все ездят быстро, но не так, как у нас, а сплошным потоком, с дистанцией 5-6 метров, потому что водитель следит только за своей и другими машинами, ему не нужно бояться ямы, посторонних предметов на дороге, как и того, что на мостовую выбежит лихая пенсионерка, ребенок, бездомная собака или кошка, – это, по сути дела, исключено. Дороги чисты, люди строго и педантично соблюдают правила дорожного движения, а бездомных животных просто не существует. Кстати, отношение к животным – это особая тема. Здесь только отмечу, что на продолжение потомства для вашей кошки или собаки (не важно, есть у нее родословная или нет) нужно специальное разрешение, которое выдается только при условии, что вы предоставите гарантии, что ни один котенок или щенок не будет утоплен или останется без хозяина. И не дай Бог какой-нибудь хозяин ударит на улице своего питомца – это кончится вызовом полиции и крупным штрафом. Так что водитель может не опасаться, что у него под колесами окажется четвероногий друг.
Надо ли говорить, что отношения с деньгами в Германии у меня складывались совершенно иные, нежели в России. Дома я не считал деньги, потому что их никогда не было: зарплаты хватало на то, чтобы сводить концы с концами, ничего, по сути, не покупая. В Германии я стал считать, ибо появилась возможность выбора. Что мы знаем о своей жизни? Нас выпустили за границу первый раз, обменяв на двоих приличную сумму, но первый раз мог стать и последним. Мужчине, увлеченному делом, нужно немного, женщине, даже понимающей умом (вернее, вынужденной согласиться), что грех – это все, без чего можно прожить, всегда мало всего; женщина – прорва, воронка, всасывающая в себя соки жизни, ибо и есть сама жизнь. Жена – необходимое заземление для мужа, пуповина, привязывающая его к земле и традициям человеческого рода, в том числе самым простым. Моя жена почти никогда не просила для себя, ибо просить было нечего. И никогда не упрекала, что у нас ничего нет. Помню все те немногие случаи, когда она хотела что-то купить, а я ей не разрешал. Во время нашего свадебного путешествия в Ригу, куда мы отправились на подаренные нам деньги, ей страстно захотелось купить себе легкий плащик – он ей очень шел, с воланчиками, как тогда было модно, с приподнятыми плечиками, «волшебный» – прозвала она этот плащик; но деньги предназначались на покупку проигрывателя и магнитофона, а на остальное могло и не хватить (и действительно не хватило), и я на всю жизнь запомнил, как она была огорчена, как оглянулась, прошептав «волшебный плащик», правда, никогда меня потом не упрекнула. Мы жили, по моим представлениям, нормально, по ее – нищенски, но сколько бы раз жизнь ни ставила меня перед возможностью предать что-то в себе, уступить требованиям конъюнктуры, я всегда мог опереться не только на свою твердость, но и на ее гордость. «Да пошли они все к…» – говорила она, и я никогда не слышал от нее сетований и не чувствовал зависти к другим: мол, вот такой-то и такой-то дурак дураком, а уже две книги выпустил и не сегодня завтра в Союз писателей вступит. Прочитав книгу одного знакомого, не такую и плохую, правда, с выспренней дарственной надписью, она сказала: «He понимаю, написал халтуру, получил деньги, так спрячь книгу, чтобы никто не видел, а он выставляется, книжки подписывает – стыдоба!» Но женщине, чтобы не увядать, чтобы ощущать себя женщиной, всегда нужно хоть немного мишуры, надо быть не хуже других; наша жизнь не позволяла этого, ей было тяжело. Такова планида у писательских жен: пока молода, живешь лишенная многих маленьких радостей, а когда приходят успех и достаток, молодость уже кончилась и многое из того, чего хотелось, уже не нужно. В моей жизни был десяток написанных и неопубликованных на родине книг, два года работы над журналом; успеха, то есть признания обществом, не было, но мне он и не был нужен. Более того, успех в обществе, которое мы презирали, компрометировал; не только из чувства самосохранения (нет – и не надо), не только в силу убеждений (вспомним: меня хвалят эти – что же во мне плохого?), не только в соответствии с присущим мне высокомерием (Чехов говорил: есть что-то неприятное и подозрительное в том, чем увлекается толпа, и что-то невероятно привлекательное в том, что она отвергает). Мне хорошо жилось и хорошо писалось, и я знал, насколько истинная радость от сделанного выше и сильнее суетной радости от чужих похвал. Реальной для меня была не оппозиция «массовое-элитарное», а «массовое (доступное всем) – штучное, индивидуальное». Массовый товар – штучный товар. Массовое сознание и штучное, индивидуальное. Хотя в последние годы мне не удавалось писать так, как раньше. «Не пишется», – говорит писатель в таких случаях, зная на самом деле, что может написать и описать что угодно, за исключением того, что ему надо, написав не только нечто новое для себя, но и новое по существу, и переводя себя по границе работы как по мосту в новую жизнь. «Не пишется» – опасный период; можно не выдержать и сделать ложный шаг или прийти к ложному убеждению. Пример ложных убеждений: 1) не пишется мне, не должно писаться и другим, потому что время литературы прошло; 2) сейчас время не литературы, а чего-то несомненно более важного – жизни, нравственности, публицистики; моя обязанность как писателя – влиять на общественную жизнь и нравы; 3) когда не пишется, я просто человек, муж, отец; пока я писал, моя семья страдала, теперь я должен возместить ей потери, зарабатывая пером, ибо я все-таки профессионал. И так далее. Сами по себе эти убеждения могут быть и истинными, но логика их взаимоувязанности чаще всего является ложной, а сам вывод – оправданием. И все вместе, как сказал поэт, способ «прожить и молча перейти в искусственную галерею из неба и резной кости».
Уже в Мюнхене меня познакомили с классификацией советских туристов эпохи перестройки. Приезжающих на Запад первый раз называли «пылесосами» – им все рады, и родственники и друзья, снабжают их в качестве подарков кипой старых вещей, пылящихся в шкафах и на антресолях; приезжающих второй раз называют «соковыжималками», имея в виду, что уже проехала волна «пылесосов» и следующие выжимают последние соки. Приезжающих в третий раз называют «мстителями (или детьми) Горбачева» – здесь комментарии излишни: открытые границы во многом легли на плечи западных доброжелателей русской свободы.
Мы были первый раз на Западе, первый раз в Мюнхене, в первой волне «пылесосов», нам все были рады, и нам понравилось в Мюнхене больше, чем в Гамбурге. Быть может, потому, что общались в основном с русскими эмигрантами нашего и близкого к нам круга; быть может, потому что были предоставлены сами себе – сами за себя платили, жили в гостинице, бродили по незнакомому городу.
Haшa гостиница располагалась недалеко от Английского сада и «Радио “Свобода”». Это был небольшой двухэтажный пансион, очень уютный и недорогой: на втором этаже ванна и душ, холодильник, набитый всевозможными напитками, соками, пивом, коньяком и другим спиртным, внизу холл, устланный коврами, освещенный рассеянным светом бра, на столиках журналы и путеводители; хозяйка – кинематографический образ владелицы пансиона: пожилая энергичная немка в брюках, с загорелым улыбающимся лицом, которое почему-то очень легко представлялось с гримасой гнева, хотя мы, конечно, видели ее только радушно улыбающейся. Нам отвели угловой номер на первом этаже – четыре окна, две огромные кровати, умывальник с двумя наборами разнокалиберных полотенец и салфеток, столик, кресла.
В гостиницу нас привез русский писатель, живущий в Мюнхене постоянно, – он встретил нас на вокзале. Я забыл сказать, что в Мюнхене неожиданно вместе с нашим знакомым нас встретила и жара. По календарю конец марта, а здесь жара, как в июле в Крыму. Еще на перроне (в поезде было не жарко и не холодно – работали кондиционеры) мы начали (а в такси от вокзала до гостиницы продолжили) раздеваться, стягивая куртки и свитера (в Гамбурге было холодно, однажды даже шел снег), пока не оказались в футболках. Мюнхен действительно был на широте Крыма, но ведь в марте в Крыму редко бывает под тридцать. А тут все дни нашего пребывания стояла испепеляющая жара. Потом нам объяснили, что климат здесь невероятно переменчивый и определяется ветрами и горами. А один ветер, так называемый фён, входит даже в юридический арсенал приемов защиты: заявления о расторжении брака по поводу измены во время фёна не принимаются, для совершенных преступлений фён служит смягчающим обстоятельством, ибо доказано, что во время фёна многие ощущают нервозное беспокойство, некоторые становятся слегка ненормальными (что, на мой вкус, не так и плохо для слишком «нормальных» и благоразумных немцев).
В принципе в Мюнхене было много достопримечательностей, музеев, исторических памятников, имеющих как немецкие, так и русские корни, иногда странно переплетающиеся. Один знакомый рассказывал нам, что присутствовал при показе советским туристам, проезжавшим в автобусе мимо Хафтбанхофа, знаменитой пивной, в которой в разное время любили бывать Ленин и Гитлер, о чем и свидетельствовала мемориальная доска при входе. Переводчица спокойно перевела только про Гитлера, советские туристы довольно загудели. Гид, немного понимавший по-русски, повторил: «Ленин и Гитлер». Та опять перевела только про Гитлера. Повторил еще и наконец спросил: «Почему вы не все переводите?» Переводчица испуганно оглянулась и ответила: «Этого не может быть!»
Однажды, гуляя вечером, мы наткнулись на колонну с золотым ангелом, воспетым в стихах Тютчева (долго жившего в Мюнхене) и воспринимаемым как метафора. Долго жил в Мюнхене и Кандинский, здесь есть его музей, но мы не пошли туда. Мы вообще не были ни в одном музее, и не только потому, что с этими музеями я был знаком по альбомам, в свое время просиживая вечера (после работы в Публичке) за их рассматриванием в рукописном отделе. Но и само понятие жизни с возрастом сужалось: когда-то жизнь прежде всего была литература, искусство, музыка, живопись, театр и т. д., потом как-то незаметно из нее ушел театр, затем музыка, а потом и живопись, хотя среди друзей и знакомых было много художников и музыкантов. То, что, скажем, живопись ушла, не означало, что она умерла, она существовала, но как бы отдельно от жизни, и теперь требовалось усилие, чтобы в нее войти, и далеко не всегда хотелось это усилие делать. К сожалению, с течением времени сужалось и само понятие «литература», но об этом нужно говорить особо.