Волшебная сказка Томми
Шрифт:
— Ты классно трахаешься, — сказал я Саше.
— Ты тоже, — сказала Саша, вытирая лицо влажным бумажным полотенцем. — Такой с виду нежный, приличный мальчик. Прямо не мальчик, а карамелька. А на деле — бесстыжий и гадкий мальчишка. И мне это нравится. — Она рассмеялась и оторвала еще одно полотенце. — У тебя есть девушка?
— Нет, — сказал я. — Сейчас — нет.
Мне тут же вспомнилась Индия. Помните, на странице 58 я рассказывал, как у меня приключилась БОЛЬШАЯ ЛЮБОВЬ, когда я безумно влюбился в женщину уже на третий день знакомства. А потом оказалось, что она совсем не такая, какой представлялась, и я обломился, и потерял веру, и потом еще долго страдал? Так вот это была Индия. У меня сразу испортилось настроение. Такое бывает под кокаином. И при мыслях об Индии. Главное — не поддаваться.
— Сейчас у меня парень, — добавил я. — Вроде как.
— Правда? — Саша нисколько не удивилась. — Это тот здоровенный, с которым вы вместе пришли? Который сейчас охмуряет какого-то лысого?
— Бобби?! Нет, Бобби — просто мой друг и сосед по квартире. Моего вроде как парня зовут Чарли, и у него есть сын.
— Как все запутанно. — Саша уже закончила вытираться и теперь присела на краешек раковины и уставилась на меня с нескрываемым любопытством, довольная и раскрасневшаяся после секса. Пару секунд мы молчали. Это был тот самый случай, когда люди не просто молчат, а молчат со значением. А потом Саша сказала: — Ты какой-то растерянный, Томми. Тебе сейчас плохо, да? Что-то тебя беспокоит?
Я рассмеялся. Тем самым смехом, пронизанным отчаянием и истерикой, о котором я уже упоминал чуть выше, когда ты смеешься и даже этого не замечаешь, а потом слышишь свой смех будто со стороны и думаешь: это кого же так плющит?
— Ну да... я растерян, и меня кое-что беспокоит. Но не то, что ты думаешь. — Я и сам понимал, что не стоило этого говорить. Теперь Саша наверняка спросит, а что именно меня беспокоит, и если я буду ей отвечать... я... я... Что я сделаю? Скорее всего заплачу.
Да, наш малыш Томми заплачет. В кабинке для инвалидов, в туалете театра «Алмейда» (Ислингтон, Лондон, Англия, Соединенное Королевство Великобритании и Северной Ирландии), перед девчонкой, которую впервые увидел чуть больше часа назад и с которой занялся сексом в общественном туалете, и его язык побывал во всех ее отверстиях и еще помнит запах и вкус ее сладенькой попки — наш Томми заплачет перед незнакомой девчонкой, чьи обильные секреции сейчас высыхают на вороте его футболки. Как вам такой поворот сюжета? И почему он заплачет? Потому что она, эта совсем посторонняя девочка, которая только что чуть было не подавилась его болтом (и отнюдь не из вежливости), сказала, что он растерян, и поняла, что ему плохо, а ему этого не говорили уже много лет, и хотя Томми знал, что она поняла все неправильно, вернее, поняла, может, и правильно, но неверно истолковала причины — он заплачет вовсе не потому, что не может решить, кто ему предпочтительнее, мальчики или девочки, — уже то, что она проявила участие и произнесла это слово, растерянность, и увидела, что ему плохо, причем в ее взгляде читалось искреннее сочувствие и желание как-то помочь, хотя, казалось бы, что ей до его проблем... в общем, Томми расплакался. Да, он расплакался. На самом деле. Эти слезы копились уже столько лет и теперь все же прорвались наружу — не из глаз, а из самых глубин существа. Томми сорвался. Причем настолько, что даже не может сейчас говорить о себе от первого лица. Иначе он снова сорвется. А девочка оказалась такая хорошая. Она пыталась его успокоить: прижимала к себе, как ребенка, целовала в лоб. Но Томми был безутешен. Его трясло от рыданий. Он издавал звуки, пугавшие даже его самого, и поэтому неудивительно (хотя и печально), что девочка собралась уходить, объяснив это тем, что ей надо работать.
Но прежде чем уйти, она заглянула ему в глаза — для этого ей пришлось взять его за подбородок и чуть ли не силой приподнять его голову вверх — и спросила:
— Что с тобой? Ты скажи. Будет легче...
— Я хочу ребенка, — прошептал Томми и опять разрыдался, потому что ему было стыдно. Он чувствовал себя истеричной девицей, которая сразу же после секса начинает нудеть о замужестве и о детях, и парень, естественно, думает про себя: «Ну, девочка. Ну, еб твою мать», ударяется в панику и потихоньку линяет, точно так же, как Саша (в данном примере она выступает за парня) поспешила сбежать от греха подальше, а я остался один, встал перед зеркалом (неудачная мысль, если ты плачешь и хочется успокоиться) и принялся размышлять, что мне делать и как, сука, жить дальше.
Как.
Сука.
Жить.
Дальше.
7. Ничего. Будем жить
Давным-давно, когда я был маленьким, у одного моего школьного друга умер отец. Скоропостижно скончался от разрыва аорты. Мама сказала, что его забрал Ангел Смерти, и хотя я понимал, что она просто не знала, как объяснить это лучше, в моем детском воображении все равно рисовался суровый ангел, парящий на черных крыльях за окном моей спальни — каждый вечер, когда я ложился спать.
Когда вдова этого человека (то есть мама моего школьного друга) приходила за сыном после уроков, все остальные мамашки почтительно умолкали и делали скорбные лица. Даже когда их детишки с криками выбегали из здания школы, им не делали замечаний. Видимо, из-за общего заблуждения взрослых, что правда вредна для детей, а молчание — нет. На самом деле верно как раз обратное. Это лишь с возрастом мы понимаем, что правда — тяжелая штука, и предпочитаем ее замалчивать, чтобы хоть как-то справляться. А детям нужна именно правда.
Через пару недель молчание сменилось приглушенным шепотом. Я хорошо помню день, когда это случилось. Это означало, что жизнь потихоньку берет свое и уже очень скоро все снова будет как прежде, — и служило своеобразным сигналом для овдовевшей женщины, что пора взять себя в руки, оживиться, встряхнуться и нормально жить дальше, потому что время, отмеренное ей для скорби, уже на исходе.
В тот день мама друга, у которого умер отец, забирала из школы нас обоих, и когда мы садились в машину, к вдове подошла одна из мамашек, прикоснулась к ее руке и спросила едва слышным шепотом, старательно изображая сочувствие:
— Как вы?
И мама друга, одетая во все черное, ответила:
— Да вроде держусь. Ничего. Будем жить.
Эти слова намертво врезались мне в память. «Ничего. Будем жить». В этой фразе мне слышались отголоски старых черно-белых фильмов с Джоном Миллзом, которые лучше всего смотреть дождливыми воскресными вечерами, — фильмов, где действие происходит в разбомбленном Лондоне, и по ночам, когда город бомбят, люди спят на станциях метро и отчаянно трахаются в темноте.
Именно этим я и занимался несколько дней после срыва в кабинке для инвалидов: старался держаться и как-то жить.
Утром я еле встал. Это убитое состояние, вполне очевидно, объяснялось отходняком после кокса. Но меня точно так же ломало вставать с постели и на следующий день. И еще через день.
По вечерам в воскресенье мы, по традиции, ужинаем дома в тесном семейном кругу. Только мы трое: я, Сейди и Бобби. Я засел в ванной, и Сейди спросила меня через дверь, буду я ужинать или нет, и я ответил в том смысле, что у меня что-то с желудком, так что ужинать я не буду, а буду валяться весь вечер в постели и по возможности выздоравливать.