Волжское затмение
Шрифт:
Злобно взвыл, пронёсся, упал и лопнул рядом, во дворе, трёхдюймовый снаряд. Полетела из-за стены земля, труха, щепа. Монахи, придерживая скуфьи, опасливо пригнулись. Но не дрогнул владыка. Не сбил походки, не отскочил в сторону и кланяться не стал. Лишь шелохнулся еле заметно в сторону разрыва его белый клобук.
“Железный старик… Железный”, – одними губами прошептал Перхуров, отступил от окна и обессиленно рухнул в кресло. У владыки, конечно, своя игра и свой интерес. И с нами ему ссориться не с руки, и перед красными лицо сохранить надо, если они и в самом деле… Нет, эта мысль невыносима. Но каков старик! Говорит, как колокола льёт. Медь с серебром! Слушать бы его и слушать, хоть и тяжко это… Поистине, человек ушедшего века. Человечище! Но так всё оставить нельзя. Кто знает, чего от него ждать… Опасно. Опасно… И Перхуров, проведя пальцами по вспухшим векам, согнал сон, встал и зашагал по коридору.
Комендант города Верёвкин был в кабинете один. Он восседал за огромным столом управляющего банком и казался маленьким и невзрачным. Увидев входящего Перхурова, он поднялся было, но полковник жестом вернул его на стул.
– Вы один, Иван Александрович?
– Аки перст, – рассмеялся Верёвкин, откинувшись на спинку стула. – Пётр Петрович где-то на позициях. Что-то передать?
– Нет-нет. Я к вам. Это даже хорошо, что вы один, – доверительно проговорил Перхуров. – Только что у меня был митрополит Агафангел…
И полковник вкратце передал генералу Верёвкину суть состоявшейся беседы. Комендант крякнул.
– Эх… М-да, это тот ещё фрукт. Старикан, скажу я вам, не подарок…
– Меня всё это беспокоит, Иван Александрович, – сухо сказал Перхуров. – Нельзя ли попытаться сделать так, чтобы этот молебен не состоялся? Мало ли что может случиться… И вообще как-нибудь убрать старика из города? Для его же безопасности?
– Гм… Гм… – взялся за редкую седую бородку Верёвкин. – С ним не очень-то… – покачал он головой. – Но подумаем. Попытаемся…
– Подумайте, пожалуйста. Хорошо подумайте. И попытайтесь. Это не приказ. Просьба, Иван Александрович. Но настоятельная. Заранее благодарю, – и, не дожидаясь ответа, повернулся и вышел в коридор.
Красное кольцо
Вечер был хмур и удушлив. Уже несколько дней над городом собирался дождь. Тяжёлого воздуха не хватало, голова гудела и кружилась. В неё, больную, сотрясая воздух, то и дело вонзались пушечные выстрелы и глухие разрывы снарядов в центре города. Василий Каморин, согнувшись и низко опустив голову, сидел на скамейке привокзального сквера. Вокруг – у вокзала и на Московской улице – царила обычная военная суета. Прошёл вольным – не в ногу – шагом отряд ткачей с Большой Мануфактуры. Проскакали на взмокших, храпящих лошадях двое верховых: вымотанные, встрёпанные, издалека, должно быть. Шестеро красноармейцев, заросшие, в клокастых бородах, с натугой и грохотом катили в сторону Которосли трёхдюймовое орудие. Пушка упиралась на булыжнике, вздрагивала, подпрыгивала, и нервно, будто длинный чуткий нос, покачивался её ствол. Лихо промаршировал интернациональный взвод. Одеты кто во что – солдатские гимнастёрки, подлатанные кители и френчи, полевые шаровары, обмотки. И липовые русские лапти на ногах. Такой же разнобой был и в лицах. Белели из-под сизой щетины физиономии поляков, проглядывали лёгкой смуглостью под чёрной порослью суховатые мадьярские лица, желтели, блестя хитрыми щёлочками глаз, скуластые китайские. Воевала вся эта иностранная публика порывом и нахрапом. Гибла под кинжальным, грамотно организованным огнём перхуровцев. Но атаковала бойко и яростно.
А из города нёсся тряский, несмолкающий гул снарядных разрывов. Здесь, у вокзала, лишь резко слышалось отрывистое – то ближе, то дальше – баханье пушечных выстрелов.
Трёхдюймовки усиленно обрабатывали Которосльную набережную, Стрелку и берег Волги. А из заволжских далей, со стороны Данилова, вот уже второй день крушила город тяжёлая шестидюймовая артиллерия. В прах и щепки разлетались деревянные дома, валились, как карточные домики, кирпичные здания, бушевали пожары, и даже здесь, за Которослью, в воздухе стояла невыносимая пыль и гарь.
Скверно было перхуровцам. Куда хуже – простым горожанам, оказавшимся в самом пекле этой внезапной и бестолковой бойни, не знающим, куда бежать и как спасаться. Но и в огромном кольце красного лагеря вокруг Ярославля дела обстояли весьма неважно.
Военный совет, раньше времени покинутый Камориным, проходил в зале ожидания. Битых два часа в беспорядочном говоре, едком махорочном дыму, в трудах и муках определялась дальнейшая судьба Ярославля. Председательствовал начальник Чрезвычайного штаба по ликвидации мятежа полковой комиссар Ленцман. Лет сорока, невысокий, невзрачный, в полевой гимнастёрке под широким ремнём, рейтузах и скрипучих хромовых сапогах, он носил на своём по-восточному горбатом носу круглые очки в позолоченной оправе. Тёмно-каштановые волосы были зализаны назад и, похоже, прикрывали плешь. Тонкие бледные губы всегда были плотно – в ниточку – сжаты, и нельзя было понять, что это за гримаса: раздражения, боли или же глубочайшего презрения ко всему окружающему. А постоянно бликующие очки делали его лицо совершенно непроницаемым. Большой любитель поговорить и полюбоваться собой, сегодня он хранил молчание и прислушивался.
По правую руку от него сидел председатель Временного Революционного комитета Константин Бабич, из ярославских ткачей. Он координировал действия коммунистических отрядов, и их командиры, сидевшие по обе стороны длинного стола, обращались в основном к нему. Недавние рабочие, они с ходу осваивали военные премудрости. И выглядели очень броско: солдатские полевые шаровары, начищенные ботинки, лёгкие чёрные кожаные куртки и портупеи поверх. Рядом, справа, у каждого лежала фуражка с длинным козырьком и звёздочкой на околыше. Отряды из Иваново-Вознесенска, Кинешмы, Шуи, Данилова и Костромы прибыли под Ярославль одними из первых. Они заняли наиболее важные подступы к городу, блокировали главные дороги и перекрыли вероятные пути дальнейшего распространения мятежа.
Разговор шёл крупный, резкий, темпераментный. Особенно рьяны были ивановец и костромич. Нервно пыхая самокрутками из махорки, веско и тряско стукая рёбрами ладоней, а то и кулаками по столу, они требовали от комитета и штаба решительности и беспощадности.
– Надо, товарищ Бабич, взглянуть наконец-то правде в глаза! – увещевал хриплым баском широколицый, с рыжими усами под круглым носом, ивановец. – Перхуров измотан. У него кончаются боеприпасы, убывают люди. Он с каждым днём слабее! Пора, давно пора наносить главный удар! Иначе и город погибнет, и Перхуров, не ровён час, драпанёт – и поминай, как звали. На моём направлении, собрав хороший кулак и поддержав артиллерией, можно создать перевес и прорваться. И будем мы, товарищи, последними дураками, если не воспользуемся!
– Так, Михаил Андрианович, – склонил голову Бабич и исподлобья обвёл взглядом присутствующих. – Так. А у вас в отряде не убывают люди? Каковы потери на сегодня?
– Тридцать человек, – буркнул ивановец. И тут же снова взвился. – Да разве в наших потерях дело? Да мы готовы и все погибнуть, лишь бы город отбить. А в разрозненных атаках мы только людей зазря кладём, вот и потери! Кулак нужен! Кулак! А мы бьём растопыркой! – и замолк, жадно затянувшись махоркой.
– Верно говорит товарищ Костров! Верно, – поддержал худой, суховатый, с серым лицом и воспалёнными глазами костромич. Голос был высок и задорен. – Так много не навоюем. Нужен решительный общий удар. И, товарищ Бабич, надо же учитывать и настроения в отрядах! Будет ясность – и боевой дух окрепнет. Да он и сейчас силён. Люди рвутся в бой. В настоящий бой. А мы на месте топчемся. Это расхолаживает. Люди не понимают! Но главный удар лучше бы сосредоточить на моём направлении, товарищи. В нашем отряде и людей больше. Многие воевали на Германской. Так что…
– Ты, Клюкин, хоть раз у меня на позициях был? – раздражённо заворчал ивановец. – Не был? Так и нечего умничать. Ты посмотри! – он вскочил и подбежал к карте. – У меня на линии наступления гарь одна, остатки сами дожигаем, чтобы никто за ними не подкрался. Всё просматривается. Избы одни стояли да бараки, сгорело всё к чертям! А у тебя? Капитальные строения, фабричные корпуса, каменные дома… Да это ж крепости, Клюкин, захлебнёшься ты со своей атакой! Не дури ты, Фёдор Иваныч, не смеши людей!