Время других. Книга про поэтов
Шрифт:
…ты никогда не найдешь его… но я его уже нашла… тогда недолго ждать… он захочет, чтоб ты построила крепость для него из своих сисек своего влагалища своих волос улыбки из своего запаха… он сможет почувствовать себя в безопасности и возносить молитвы перед алтарем своего члена… но я нашла его… нет ты одинока ты совсем одинока…
Мы внимали очередному запретному Трюффо-Феллини-Пазолини, когда по рядам пошел шорох. Во тьме кинозала, пронизанного нездешней силы похотью и страстью, искали меня. Еле нашли.
Так и не довелось мне в ту ночь узнать, до чего там у них дошло, у Пфайффер с Брандо, ибо сосед мой (свежий воротничок из-под свитерка, утренний бадминтон на снежной поляне) в местном баре-буфете спьяну вмазал первому (второму?) секретарю комсомола, который назавтра с утра должен был перед нами выступать и специально приехал накануне, чтобы поближе познакомиться и пообщаться с творческой молодежью в неформальной обстановке.
Вот и пообщался. Так с фингалом под глазом секретаря и увезли.
Назавтра привезли другого. Но уже в светлое время суток и сразу в президиум.
Надо сказать, среди всей тогдашней отвязанной «творческой молодежи» писатели и поэты были самые отвязанные. В самом прямом смысле – поскольку не были привязаны-приписаны ни к какому госучреждению.
Ни к театру, ни к оркестру, ни к цирку, ни к филармонии.
Писателю не нужна мастерская, галерея, оркестровая яма.
Ну дал в морду и дал, что с него возьмешь? Он же в миру лифтером работает, ночным сторожем, бойлерщиком, дворником…
Запретить печатать? Так и без того не печатают.
Однако сосед мой на театре служил. Тут другой случай. Наверняка выгонят с волчьим билетом…
По ходу дела выяснилось, что Виталика сразу – пока не схватили, не скрутили, пока гоголь, оторопь, немая сцена – увели из злосчастного бара в ночь.
Оставалась надежда, что в толпе, в алкогольных парах и сигаретном дыму, не очень его и разглядели.
Надо было немедленно отправлять его с глаз долой, в Москву. Но где мы вообще находимся? Где тут поблизости ж/д станция? Автобусная остановка? Как вообще отсюда выбираются? Да еще и ночью?
У местного персонала не спросишь – заподозрят, сдадут.
Идея!
…я не знаю, кто он… он преследовал меня… он пытался меня изнасиловать… он сумасшедший… я даже не знаю, как его зовут…
Все в той же тьме кинозала нашлись знакомые знакомых, которые согласились героя сопротивления эвакуировать, но чтобы быстро.
Халявный Годар-Висконти-Бертолуччи закончился, под саксофон и финальные титры зрители-нелегалы торопливо линяли.
Я вернулся в комнату. Виталик бездыханно свисал с кровати. Спал – его состояние можно было и так назвать.
Старательно запаковал подающего надежды драматурга: куртка, шарф, шапка, сумка, ракетки, воланы. Все собрал, все оглядел, ничего не осталось.
Предстояло еще как-то доставить безжизненное тело ближе к милому приделу. Виновника ЧП уже повсюду искала комсомольская челядь.
Дом творчества представлял собой типичную барскую усадьбу, испохабленную годами коллективного пользования. От входа к парадным воротам вела прямая аллея. Некстати хорошо освещенная.
Опасность обостряет все чувства. Включая чувство прекрасного.
Стоя на ступеньках перед входом в корпус в размышлении, как бы дотащить Виталика до машины, которая была там, далеко, за воротами, я вдруг некстати ощутил всю красоту зимней морозной ночи.
Ясное небо с неяркими звездами. Расчищенная от снега пустынная широкая аллея посреди старинного усадебного парка, некогда регулярного, французского, но заросшего, одичавшего. Высоченные столетние ели в снегу. Сугробы на скамейках, сутулые фонари, длинные тени…
– Пожалуй, я б в Лондоне тоже тосковал по родине, – задумчиво сказал я Салимону, помогавшему волочь Виталика.
– По центральной дороге не пройти – засекут, – цитатой сразу из всех партизанских фильмов ответил Салимон, который, похоже, понял, о чем это я.
Утопая в снегу, поволокли мы артиста-драматурга-бадминтониста боковыми тропами, едва подсвеченными бледным лунным медяком, и наконец аккуратно засунули его в нетерпеливо бурчавшую машину. И тогда только заметили, что одеть-то я его одел, но не обул.
Так и уехал Виталик в одном мокром носке. Второй утонул в подмосковных сугробах.
Вернулся в номер, обшарил все – ботинок не нашел. Они случайно обнаружились сутки спустя. Этажом выше, у композиторов.
Любимое детское чтение, «Волшебник Изумрудного города». Боже, какая это оказалась бесстыжая театральная халтура.
Бедные дети смотрели на сцену во все глаза и доверчиво кричали «Не скажем!» злой волшебнице Бастинде, еле передвигавшейся по сцене и лениво цедившей в притихший зал: «Ну, где там ваша Элли?»
После спектакля мы зашли с Виталиком в общую гримерку, где уныло разгримировывались соучастники коллективного издевательства над детьми.
– Каникулы… Три спектакля в день гоним, – начал было оправдываться только что изображавший великого и ужасного Гудвина, хотя я ничего такого не сказал, ни о чем таком не спрашивал. Не до того было. Из дома все-таки ушел.
И оказался в изумрудном закулисье. Почти как Элли.
Не прерывая оправданий, Гудвин разделся догола, обтерся полотенцем, оделся в уличное – джинсы, свитер, куртка – и уже в дверях, уходя, представился:
– Саша меня зовут.
Краем уха уловив что-то про мои бездомные мытарства, он добавил, обращаясь к Виталику:
– Солнышко наше встает теперь где-то далеко. И похоже, на сей раз он там надолго. А комната его пустует…
Так я попал в театральное общежитие у Рогожской заставы, где обитали молодые любимовские и эфросовские артисты с Малой Бронной и Таганки.
«Солнышко наше» оказалось племянником Олега Янковского, тщательно упакованный мебельный гарнитур которого занимал всю площадь брошенной комнаты. И весь ее объем.
Знаменитый дядя находился в очереди на без очереди в ожидании новой квартиры. Другая очередь на без очереди дефицитный гарнитур уже подошла, а квартиру еще не дали. Девать роскошный югославский гарнитур было некуда, вот и завезли его пока в комнату к племяннику, который в общежитии отсутствовал, ибо надолго завис в хоромах очередной поклонницы.