ЖАНРЫ

Время других. Книга про поэтов
Шрифт:

Однако, как выяснилось, знаковое свидание с прошлым было назначено ему в модном ресторане на Тверском. Парщиков пришел оттуда ошалевшим не столько от состоявшегося мучительного диалога, сколько от потусторонней атмосферы тогдашнего московского гламура, от пафосного декора, немыслимых интерьеров, швейцаров, бельведеров, салфеток, виньеток, креветок…

Приехав из своих западных захолустий, из тихого университетского кампуса, он в тот момент впервые, видимо, столкнулся с этим лоб в лоб и описывал все с такой изумительно-подробной барочной избыточностью и естествоиспытательской точностью, с таким блеском своего метафорического гения, с каким описывал диковинные оружейные механизмы в «Полтаве» и шествие прирученных зверей в «Новогодних строчках».

Увы, абсолютно невозможно даже приблизительно воспроизвести тот бесконечный феерический монолог, выбраться из которого к сути знаковой встречи он так и не смог.

* * *

Когда я думаю о Парщикове, первым вспоминается не самое важное, а самое счастливое.

Времена нашей юности, времена – согласно учебникам истории – тоскливые и застойные и – одновременно – веселые, легкие, праздничные годы нашей юности, нашего общения.

По московским масштабам мы жили неподалеку, в одной остановке друг от друга, однако перегон был неимоверно долгим – от моего Беляева до его Ясенева, и когда ехали в автобусе вместе, неизменно отмечали эпическую спрессованность пространства за окном.

Сначала – обшарпанная геометрия разновысоких параллелепипедов моего микрорайона, длинная, как степь, улица 26 Бакинских Комиссаров, которую местная шпана именовала улицей 26 чувашских чебоксаров, что, казалось, подтверждает гипотезу о том, что созвучия в целом не чужды русскому уху, однако далее все та же улица неизвестно почему обретала имя и вовсе Миклухо-Маклая, за что в итоге обобщенно именовалась всеми улицей 26 Миклухо-Маклаев.

Затем – неизбежная бескрайность снежных полей, вдруг – маленькая буколическая церковь на холме, вновь белые плоскости равнин, леса и перелески, и наконец – те же параллелепипеды, но в ином беспорядке – и это уже парщиковский Соловьиный проезд.

Казалось все это – мирозданием.

Им и было.

Ночами говорили, пили, спорили, стихи читали. Но и тут первой вспоминается какая-то ерунда, мелочь, смешное – возникший в пролете двери ошарашенный некто, поэт откуда-то из-за Урала, попавший к Парщикову впервые, отлучившийся в типовой санузел этой ячейки социалистического общества и обнаруживший там сладко спящего в корзинке посреди ванны младенца – моего сына.

* * *

Начались переломы, перестройки, путчи.

На каких-то поворотах мы не очень понимали друг друга.

Он уехал.

Конечно, из тогдашней Москвы это казалось вроде бы красивым, масштабным – Европа, Америка, Сан-Франциско, Стэнфорд.

И вместе с тем тамошний Парщиков, заокеанский школяр-аспирант, на рубеже роковых для поэта тридцати семи лет пишущий академическую учебную работу о тутошнем Пригове, – это было даже не забавно.

С его весточками тех лет вылезала из свежеустановленного у меня дома чудо-факса тяжелая неприкаянность.

Парщиков пропадал на месяцы, годы – то защищал диссертацию в Стэнфорде, то фотографировал в Амстердаме, то снова писал стихи в Кельне.

В последние годы он болел, и все мы знали это, снова стал худым и кучерявым, как в студенчестве, когда (легенда? быль?) должен был у Хуциева играть Пушкина.

Он стал таким как прежде не только снаружи, но и внутри.

Приезжал, и мы, гуляя по Москве, продолжали разговор как будто с того же места – даже не с абзаца, а с полуфразы, с запятой.

В магнитном поле его идей и фантазий и твои мысли и ощущения становились свободней, щедрей, невероятней.

* * *

В бесконечном прерывистом диалоге никогда не знаешь, где и когда будет поставлена точка.

Мы должны были встретиться летом.

Я понимал, что он болен, что, может, это будет последняя встреча.

Но и этой встречи уже не случилось.

Прочитал в интернете, который сразу после сообщения о смерти наводнили его стихи:

«Сообщают, умер поэт Алексей Парщиков. А я думал, поэты не умирают».

2010

Не надо…

Не надо.Мы не на параде.Мы проиграли в айлавью.Об остальном сказал Саадив последнем телеинтервью.Любовники!Смените позы.Поэты!Слушайте сюда.Есть процедурные вопросыпо ходу Страшного суда.На беспартийном суахилиумея высказаться вслух,мы выжили в года бухиев империи народных слуг.Всесильно, потому что ложноученье с кайфом на дому,и невозможное – возможно,когда не нужно никому.1989

Территория свободного дыхания, или Несколько слов о студии Ковальджи

(начало)

Побуревший листок, размазанный копиркой машинописный текст, выцветшая чернильная правка. В поисках совсем другого наткнулся на этот черновик.

Датировать легко – писано было мною к десятилетию поэтической студии Ковальджи:

«Осенним вечером 1980 года, когда город приходил в себя от ограниченного коммунизма олимпийских игр, завершившихся полной победой хозяев в отсутствие соперников, в неприметной комнате на первом этаже облезлого крупноблочного захолустья на южной окраине Москвы раздался странный телефонный звонок.

Странным, впрочем, было само это время.

Блаженное бессмысленное слово еще что-то значило и до полусмерти пугало редакторов официальных изданий.

По сумеречной столице бродили стайки непризнанных гениев.

С чахлых городских деревьев слетали подслеповатые неподцензурные листки со стихами.

Хлопок одной ладони звучал как колокол на башне вечевой. По двум-трем почти случайно услышанным строчкам масштаб и облик поэта мысленно восстанавливался, как птеродактиль по обломку тазобедренного сустава…

Но вернемся к телефонному звонку – как впоследствии выяснилось, немало определившему не только в моей жизни, но и в жизни целого поколения московского литературного андеграунда…

– Здравствуйте, – строгим партийным голосом сказала трубка. – Вы староста студии Ковальджи. Это одна из двенадцати студий, организованных союзом писателей совместно с горкомом комсомола в целях усиления работы с творческой молодежью. Вам надобно явиться на первое занятие, которое состоится тогда-то и тогда-то там-то и там-то.

Поделиться с друзьями: