Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах
Шрифт:
балета и театральных актеров, поскольку их принято считать наиболее простодушными и
наименее интеллектуальными среди людей искусства и потому далекими от
свободомыслия и, как правило, не позволяющими себе неосторожных высказываний.
Поэтому у меня заранее создалось впечатление, что все западные посольства в России
находятся в культурной изоляции, что дипломаты, журналисты, да и вообще любые
иностранцы обитают в своего рода зоопарке: их клетки сообщаются между собой, но
огорожены от внешнего мира. Такая ситуация по моему убеждению сложилась не только
из-за языкового барьера и всеобщего страха перед подданными других стран, особенно
капиталистических, но и из-за определенных инструкций для членов Коммунистической
партии, обязывающих их воздерживаться от контактов с иностранцами.
Реальность показала, что эти предупреждения оправдались в значительной степени, но все же не абсолютно. За время моего короткого пребывания в России я встречался не
только с литературными бюрократами и преданными партии балетными танцорами, но и с
подлинно талантливыми писателями, музыкантами и режиссерами, среди которых
6
выделяю двух великих поэтов. Первый - это Борис Леонидович Пастернак, о встрече с
которым я давно мечтал и перед чьей прозой и стихами благоговел. Не знаю, решился бы
я искать знакомства с ним, не имея к этому удобного повода. Но к счастью, я знал его
сестер, живущих (и по сей день) в Оксфорде. Они попросили меня передать брату пару
сапог. Как я был благодарен этим сапогам!
Почти сразу по прибытии в Москву я отправился в британское посольство - на обед, устроенный в честь годовщины русскоязычного издания "Британского союзника". Туда
было приглашено и несколько русских писателей. Почетным гостем был Дж.Б.Пристли, пользующийся популярностью в официальных советских кругах. Его книги переводились
на русский, и насколько я могу вспомнить, две его пьесы исполнялись тогда в московских
театрах. Однако в тот вечер Пристли был явно не в настроении: он устал от бесконечных
поездок на заводы и в колхозы, от излишне торжественных и тенденциозных приемов.
Вдобавок выплата его гонораров задерживалась, разговоры через переводчика были
утомительными и натянутыми. Утомленный писатель мечтал лишь об одном: лечь в
постель. Все это шепотом сообщил мне переводчик Пристли, он же гид британского
посольства; он вызвался отвезти почетного гостя в отель и попросил меня по возможности
замять неловкость, вызванную этим неожиданным отъездом. Я с готовностью согласился, и вот я уже сижу между знаменитым режиссером Таировым и не менее известным
литературоведом, критиком, переводчиком и талантливым детским поэтом Корнеем
Чуковским. А напротив меня - самый известный советский кинорежиссер Сергей
Эйзенштейн. Последний выглядел грустным и озабоченным, и как я узнал позднее, для
этого были причины. (3) Я вступил в разговор с Эйзенштейном, задав ему вопрос: какие
годы своей жизни он считает самыми счастливыми. Тот ответил, что для него и многих
других художников - это, несомненно, первый послереволюционный период. "Чудесное
3. Незадолго до нашей встречи Эйзенштейн получил выговор от Сталина, недовольного
второй частью фильма Эйзенштейна “Иван Грозный”. Царь, с которым Сталин, возможно, ассоциировал себя самого, был представлен как психически неуравновешенный молодой
властитель, глубоко потрясенный раскрытием предательства и заговора со стороны бояр.
Разрываемый внутренними муками, он тем не менее – ради спасения государства и
собственной жизни – прибегает к жестоким преследованиям своих врагов. В фильме
Эйзенштейна царь Иван, возводя страну на вершину величия, сам постепенно превращается
в одинокого угрюмого и болезненно-подозрительного тирана. (Прим. И. Берлина)
время, - сказал он с оттенком легкой грусти, - когда можно было творить свободно и
беспрепятственно". Он с удовольствием вспомнил курьезный случай, имевший место в
двадцатых годах: на прием в одном из московских театров в зал вдруг выпустили поросят, намазанных жиром, люди кричали, застыв на своих стульях, а поросята в свою очередь
пронзительно визжали. "Именно этого требовал тогда наш сюрреалистический спектакль.
Большинство из нас сейчас понимает, какое это было счастье - жить и работать в те годы.
Мы были молоды, отчаянны, полны идей. Не важно, кто ты - марксист, формалист или
футурист; художник, поэт или музыкант. Мы спорили и даже ссорились, но этим
стимулировали друг друга. Мы жили полной жизнью и достигли немалого".
Таиров поддержал его. Он с грустью вспомнил театр двадцатых годов, таких гениев, как Вахтангов и Мейерхольд, заговорил о смелом и ярком, но рано оборвавшимся
модернистском движении в русском театральном искусстве, которое, по его мнению, было гораздо интереснее всего достигнутого на сцене Пискатором, Брехтом и Гордоном
Грэгом. Я спросил его, почему же пришел конец этому движению, на что тот ответил:
"Жизнь меняется. Но это было замечательное время, хотя Немирович и Станиславский
критиковали его. Истинно замечательное". Современные актеры Художественного театра
были, на его взгляд, недостаточно духовно развиты и образованы, чтобы по-настоящему
понять чеховских героев: их характер, общественное положение, взгляд на мир, манеры, привычки, внутреннюю культуру. Никто не превзойдет в этом отношении вдову Чехова
Ольгу Книппер и уж, конечно, самого Станиславского. Качалов, крупнейший актер, оставшийся от той эпохи и доживший до наших дней, достиг уже весьма зрелого возраста
и вскоре уйдет со сцены. Появится ли еще что-то новое - сейчас, когда модернизма
больше не существует, а натурализм разлагается? "Несколько минут назад я сказал: жизнь
меняется. Нет, не меняется. Все было и остается скверным". И мой собеседник мрачно
замолчал.
7
Несомненно, Качалов был лучшим из всех актеров, которых я когда-либо видел. В
роли Гаева в чеховском "Вишневом саде" (в первоначальной постановке он играл
студента) он буквально гипнотизировал не только публику, но и остальных артистов.
Обаяние его голоса и выразительность движений настолько приковывали к себе, что
хотелось только одного - видеть и слышать его вечно. Пожалуй, лишь танец Улановой в
"Золушке" Прокофьева и пение Шаляпина в "Борисе Годунове" произвели на меня
впечатление той же силы. С тех пор все увиденное мною на театральных подмостках я