ЖАНРЫ

Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах
Шрифт:

девятнадцатого века, но не Чехова, который, похоже, устарел, и не Тургенева, чья

тематика сейчас совершенно неактуальна и неинтересна. Толстой тоже непопулярен, возможно, потому что его героическим эпосом "Война и мир" их в военные годы, как они

буквально выразились, закормили. Зато читают, если удается достать, Достоевского, Лескова, Гаршина, а также разрешенных и признанных в Союзе западных писателей -

Стендаля, Флобера, (не Бальзака и Диккенса), Хемингуэя и - неожиданно для меня -

О'Генри. "А ваши современные отечественные авторы: Шолохов, Федин, Фадеев, Гладков, Фурманов?" - назвал я первые пришедшие мне в голову имена. "А вам самому они

нравятся?" - спросила девушка. "Горький иногда хорош, - вмешался молодой человек, - и

раньше я довольно высоко ценил Ромена Роллана. Но ведь в вашей стране так много

замечательных, великих писателей!" "Замечательных? Таких, пожалуй, нет", - ответил я.

Молодые люди посмотрели скептически и недоверчиво, наверно, подумали, что я -

убежденный коммунист и потому отрицаю все виды буржуазного искусства. Поезд

подошел, мы сели в разные вагоны - беседу нельзя было продолжать на людях.

Подобно тем студентам многие русские были в то время уверены, что на Западе -

Англии, Франции, Италии - литература переживает истинный расцвет. Когда же я не

соглашался с этим, мне не верили и в лучшем случае приписывали мое мнение ложной

вежливости или буржуазному перенасыщению. Даже Пастернак и его друзья не

сомневались, что писатели и критики Запада создают бесконечные шедевры - для них, к

сожалению, недоступные. Это мнение было широко распространено и непоколебимо. Его

придерживалось большинство русских литераторов, с которыми мне случилось

встретиться в 1945 и 1956 годах: Зощенко, Маршак, Сейфуллина, Чуковский, Вера Инбер, Сельвинский, Кассиль и многие другие, а также музыканты: Прокофьев, Нейгауз, Самосуд; режиссеры Эйзенштейн и Таиров; художники и критики - с ними я виделся в

общественных местах и на официальных приемах, устраиваемых ВОКСом (Всесоюзное

общество по культурным связям с заграницей) и изредка в домашней обстановке; философы, с которыми я беседовал на сессии Академии наук, куда меня пригласил

выступить с докладом сам Лазарь Каганович незадолго до своего падения. Все эти люди

проявляли необычайную любознательность, можно сказать, ненасытность, стремясь

хоть что-то узнать о достижениях искусства и литературы в Европе (в меньшей степени в

Америке) и они твердо верили, что там один за другим создаются шедевры, которые

неумолимые советские цензоры ревностно держат под запретом. Omnе ignotum pro magnifico. Я же, вовсе не отрицая достижений западного искусства, пытался лишь указать

на то, что они не так уж безупречны и знамениты. Возможно, некоторые из тех людей, 15

позже эмигрировавшие на Запад, были глубоко разочарованы открывшейся перед ними

истинной картиной культурной жизни.

Весьма вероятно, что кампания против "безродных космополитов" была в

значительной степени как раз и вызвана стремлением подавить этот западный энтузиазм.

Сам же энтузиазм возник, очевидно, на основе слухов о роскошной заграничной жизни, распространяемых советскими солдатами, бывшими военнопленными и даже самими

победоносными войсками. Со своей стороны власти упорно насаждали русский

национализм, подогреваемый яростной и грубой антисемитской пропагандой, а радио и

пресса не уставали грубо и лживо критиковать капиталистическую культуру. Все это

должно было служить своего рода противоядием преувеличенным прозападным

настроениям, которые проявляла, по крайней мере, наиболее образованная часть

населения. В результате была достигнута как раз противоположная цель: внимание к

Западу и сочувствие евреям укоренились в среде русской интеллигенции.

Во время моего визита в Советский Союз в 1956 году я не заметил радикального

изменения настроений. Неосведомленность относительно Запада к тому времени, правда, несколько уменьшилось, слегка упал и восторг, но не в той степени, как это можно было

ожидать.

После возвращения Пастернака в Москву я стал приходить к нему еженедельно и

познакомился с ним ближе. Его речь, как и во время первого моего посещения, отличалась

вдохновением и жизненной силой гения. Никому еще не удалось достоверно описать

эффект присутствия Пастернака, голос и жесты, вот и я не могу подобрать нужных слов.

Он много говорил о литературе и писателях. Очень жалею, что не вел тогда записей.

Вспоминаю, что Пастернак из западных современных авторов больше всего любил Пруста

и был полностью поглощен "Улиссом" и что он не был знаком с позднейшими работами

Джойса. Когда спустя годы я привез ему два или три тома Кафки на английском, тот не

проявил к ним ни малейшего интереса и, как позже сам мне рассказал, отдал эти книги

Ахматовой, боготворившей Кафку. Пастернак любил разговоры о символистах, например, о Верхарне и Рильке: он знал лично обоих и глубоко уважал Рильке, как писателя и

человека. Пастернак был целиком погружен в Шекспира. Он критически отзывался о

своих собственных переводах "Гамлета" и "Ромео и Джульетты". "Я попытался, -

признался он мне, - заставить Шекспира работать на самого себя и потерпел неудачу". И

он цитировал примеры своих ошибок в переводе. К сожалению, я все забыл. Пастернак

рассказал мне, как однажды вечером во время войны услышал трансляцию по радио Би-

би-си какой-то поэмы. Хотя он воспринимал английский на слух с трудом, стихи

показались ему прекрасными. "Кто это написал, - спросил он сам себя, - должно быть, я

сам". Но это оказался пассаж из "Освобожденного Прометея" Шелли.

Поделиться с друзьями: