Я прошу тебя возвратиться
Шрифт:
– Бросьте, - я продолжал злиться, - ваш отец - солдат необыкновенный. Кандидат военных наук, преподаватель высшего училища, полковник...
– Секунду, - тонко пропела Анна, когда мы оказались напротив оперной студии.
– Мой папа не был таким знаменитым, когда я родилась. А родилась я знаете в каких комфортабельных условиях? От гарнизона до города была дорога, по которой могли пройти только танки.
Когда маму отправляли в роддом, была такая распутица, даже танк застрял. А я человек нетерпеливый, решила не ждать. И родилась в танке, понятно? Словом, из своих двадцати пяти лет немалый кусочек я отдала глуши, роскошно пожила среди медведей.
– Энергичным поворотом головы она откинула волосы со лба.
– Теперь мой словарный запас в сорок слов истощился, и вы можете высказаться.
– Что с папой будем делать, Анна?
– говорю я уже примирительно.
– Да будет вам известно, доктор, что я оббила пороги домов всех киевских светил. И все разводили руками. По-моему, люди не любят больных и слабых. А ваша профессиональная осторожность?! Она массивное старых корпусов госпиталя. Пока я пыталась их пробить, преотлично изучила сюда дорогу, вымощенную из таких словечек, как "завтра", "посмотрим"... Но я счастлива, что на этой дороге встретила вас.
– Анна!
– Да, да, Анна. Три "н" не забудьте.
– "Издевается". Достает из сумки платочек: - Зимы такие слякотные. Надоело, - Анна остановилась: - Обратили внимание на макет танка? Ну, который на серванте у нас дома? Видели колесики, гусеницы?.. Как всамделишный.
Это папа сделал в мою честь, тогда, к моему появлению на свет. Сделал своими руками.
Я перехватываю взгляд девушки, вижу ее колючие глаза, высвеченные вечерним неоновым светом: они плачут. Глаза Анны. Представляешь, отец?
– Мое почтение! Так это не ты, Анна спрашивала тебя, "что будем делать?". Она взывала к надежде. С этой надеждой в ее сознании слилось имя ее отца. Насколько я понял, у нее больше никого?
Больше у Анны никого пет. Это была обыкновенная офицерская семья. В первые годы после войны служил капитан Пронников в Сибири. Долгая его холостяцкая жизнь оборвалась лишь тогда, когда он попал в Читу.
Там, в библиотеке Дома офицеров, встретилась ему девушка. Какой опа была? "Анну видите?
– шептал Пронпиков.
– Копия. Ничего моего тут нет". Потом судьба забросила на Дальний Восток. "Где Чита - там черта, за чертой - ни черта", - как-то записала в своем дневнике Анна, восьмиклассница, за что ей досталось на орехп, и, конечно, от Ивана Васильевича. А гарнизон был как гарнизон. Отдаленный на сто верст от железной дороги, он напоминал пасеку, расположенную в кругу поросших низким орешником сопок. Дальневосточная тайга хранила тайну дел, что с утра до вечера и вороньими ночами под крышей крупных, ярких звезд совершали солдаты этого таежного гарнизона. Лишь орудийный гром будил буреломы так, что с хвойных веток срывались кедровые шишки. Шишки сыпались всюду. Даже у самого дома их бьшо видимо-невидимо. А когда наступало время брусники, мама брала девочку за руку, и они отправлялись с корзинками далеко-далеко. И там, далеко-далеко, слушали рокот двигателей, эхом перекатывающийся гусеничный лязг. Мама сбавляла шаг, поднималась на холмик пли замшелую возвышенность и замирала, словно у ггее в эти минуты останавливалось сердце. Потом они жили в Москве. Иван Васильевич учился в бронетанковой академии и появлялся в компате, которую они снимали в Рублеве, раз в неделю, по воскресеньям. И это было особенное время. "Москва - это сразу сто городов", - вспоминает Анна. Сто городов. Сегодня - кружевная архитектура храма Василия Блаженного, завтра - двадцать шестой, подземный этаж Библиотеки имени В.И.Ленина, потом - бездонный мир Третьяковки, наконец, - случайный рассказ прохожего-москвича о том, как по улице Горького с помощью какой-то загадочной силы были передвинуты дома-гиганты. Все останавливало, все удивляло. Но есть у Анны главное открытие Москвы, ее Москвы. Она считает: это самый зеленый город на свете. И когда я удивленно закусываю губу, Анна говорит: "Секунду" - и начинает зажимать тонкие пальцы:
– Рублево - раз. Парк вокруг дворца Шереметева - два. Серебряный бор три. Только этого хватило бы для любого города, а Москва - сразу сто городов.
Понятно?
Я говорю "понятно" и зачем-то спрашиваю:
– Хотелось бы жить в Москве?
– Что вы?!
– не раздумывая, возражает девушка.
– Там слишком много умных людей, вращаться трудно.
Ах, эта Анна с тремя "н"! Я беру ее за руку.
– Не надо, - просит она.
– У меня пальцы шершавые.
Это от посуды, от стирки. Из Москвы на Украину они с отцом приехали одни. Анна стала хозяйкой дома. Мама навсегда осталась в Москве.
– Слышали институт Склифосовского?
– Слышал, - говорю я.
– Вот там.
Пронников не помышлял о новой женитьбе. С Анной не соскучишься, как он признавался, гордо улыбаясь.
Решил ждать внуков. Пора уж, пора. Только вот Анна что-то не торопится с выбором. А торопить события Пронников не умел.
Я провожаю Анну в очередной рейс. В Борисполе ветрено, кажется, этим плотным воздушным потоком отполированы корпуса самолетов. Они взлетают чаще, чем об этом успевает объявить диктор. Во всяком случае, такое впечатление.
Сейчас Анна войдет в салон и скажет: "Командир корабля и экипаж рады приветствовать вас, уважаемые пассажиры, на борту самолета Ту-104, который выполняет рейс по маршруту Киев - Москва. Сразу после взлета мы покинем пределы Киевской области и будем пролетать над Черниговщиной. С правой стороны по ходу самолета на берегу зачарованной Десны раскинется поселок Сосница, родина замечательного кинодраматурга и режиссера Александра Довженко. Дальше мы будем пролетать над Брянскими лесами. В годы войны здесь зародилось партизанское движение под командованием Ковпака, Сабурова, Федорова..."
Анна тараторит заученный текст взахлеб, не останавливаясь.
– Ну, как у меня голос?
– спрашивает.
– Теплый, - говорю.
– Слава богу. И где вы были раньше?
– Замялась, деланно кашлянула.
– В школе меня увлекал драмкружок, но мой голос отпугивал руководителей. Представьте мою личную драму: мои подруги играли Снегурочек, Золушек, настоящие женские роли доставались людям.
А мне дали единственную рольку, и то Мухи. У меня голос такой "ж-ж-ж"...
Не о том мы сейчас говорим. Не о том. И когда там, на высоте десяти тысяч метров, зазвучит ее голос, я пожалею, что не сказал чего-то крайне важного. И так захочется услышать это самое "ж-ж-ж"... А пока, эти последние минуты, она на земле, рядом со мной, такая близкая, такая родная.
– Цветы.
– Я открываю портфель, протягиваю гвоздики.
– Нарушаете форму, товарищ майор.
– Она старательно застегивает мою шинель на верхнюю пуговицу.
– И не шепчите стихов на прощанье.
– А разве я шепчу?
– Но вы на пути к этому.
– Она щелкает замком сумки, протягивает мне ключи.
– Это от моей квартиры.
– Не успеваю опомниться, как Анна добавляет: - Надеюсь, пока я прилечу, мой папа будет у вас в госпитале.
– Счастливо, - говорю я, и мой растерянный голос
заглушает нарастающий гул двигателей.
Возвращаюсь из аэропорта и среди всех шумов и говоров узнаю твою речь, отец:
– Любишь?
Люблю.
– Что с ключами будешь делать?
Не знаю. Пока не знаю.
– Перестраховка - это равнодушие обывателя.
Ну зачем же так? Проблема, над которой задумывался ты, сегодня, в век грохочущей техники, стала моей вдвойне. Обыватель же думает иначе, он философски утверждает, что на каждом этапе цивилизации кто-то, решая проблемы, заходил в глухие дебри. А он не заходил, для него всегда все было ясно.
И я представляю, как при этом ты отводишь меня в сторонку и, теребя на груди портупею, говоришь с упреком:
– Демагогия всегда была впереди.
Но пойми, в данном случае есть основания для раздумий.
– Что ж, давай раздумывать. В таких случаях начинают издалека.
Что ж, давай издалека, если это поможет делу.
– Заново проходят свой путь затем, чтобы найти ошибки. Итак, ты родился. Между прочим, не в хоромах, а в амбулатории, в комнате, отгороженной от моих посетителей фанерной стенкой. И свой первый шаг ты сделал там же, малыш. Я помню, ты потянулся, побежал к блестящей коробочке для шприцев, с которой к нам с мамой как-то пошла медсестра. А я жил и радовался нашему жилью. Радовался и тому, как, защищенный мною от удароп судьбы, ты естественно приобщаешься к моему любимому делу, к медицине. Вот, вспоминаю, тебе семь лет. У Вовки Чередниченко - бедный мальчик, как же он так нелепо погиб - был приступ аппендицита. Я оперировал его. А когда вышел из отделения, увидел: ты сидишь на ступеньках и плачешь. Конечно, я напомнил тебе, что ты не девчонка, зря, мол, распустил шопи, а сам подумал: чужая беда становится твоей, значит, ты способен ее победить, значит, сможешь стоять у колыбели человеческой жизни от рождения до смерти. Как-то я тебе рассказал, что у каждого человека столько сосудов, что, если их вытянуть в одну линию, можно два с половиной раза обмотать нашу землю. "Так человек велик?" - спросил ты по-взрослому. "Так человек велик", - ответил я.