Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
Я не осуждал П. В. и не осуждаю сейчас.
У меня точно такое же представление о той стране. Перечитайте Илью Эренбурга «Люди, годы, жизнь» под этим углом — сплошная прохиндиада.
Самые честные, кристально честные сдаются, отступают, закрывают глаза на грязь и кровь, в которых тонет страна, публично бичуют себя, не зная вины, если от них этого требуют, каются во всем этом, когда наедине.
Я не был прохиндеем.
Есть несколько поступков, когда прогибался, умильным тоном произносил с трибуны имена ненавистных, презираемых вождей, за это мне до сих пор стыдно, но я никогда не стучал, никого не предавал, ничего не подписывал.
Правда, ко мне и не обращались.
Не надо винить граждан.
Следует стараться не винить граждан в том, к чему их принуждает страна. Слишком высока планка порядочности. А не все могут, не все в состоянии обливать себе керосином на Красной площади.
Семья, мечты, страх, надежды…
Виновато общество, государство, выдвигая такие непосильные для человека требования.
Прохиндиада
Тема прохиндейства огромна и многослойна. Кому не приходилось, позже родился, кого государство не ставило под таким углом и к стенке, тому невдомек. Они могут рассуждать об этике, свободе выбора, чести…
Дай Бог, чтобы им и их детям не пришлось узнать.
А в те времена прохиндейство пронизывало насквозь все общество.
Разговаривает как-то Таванец со своим другом Гулыгой, который в романе Зиновьева по созвучию фамилий назван Булыгой, тоже известным философом и большим знатоком и любителем искусства, и корит его:
— Что же это, — говорит П. В., — Вы, Арсений Владимирович, такую подметную статью написали об импрессионистах? Где вы только такие забытые слова ругательные отыскали? Что же это вы на них, не по справедливости, таких злобных собак понавыпускали?
А тот отвечает:
— Люблю я их очень, Петр Васильевич. Не могу просто сдержаться, так люблю. Молчать нельзя, а по-доброму не дают. Народ же даже имен их не знает. Как им назвать? Как людям сообщить? Никакой объективной информации не печатают, вот и приходится, родных, любимых ругать-проклинать.
Иного пути нет.
С тем же я лично столкнулся, взяв книгу по логике Гильберта и Аккермана с предисловием Яновской Софьи Александровны.
Это она, Софья Александровна, легализовала математическую логику в той стране практически в одиночку. Среди ее учеников Е. К. Войшвилло, А. А. Зиновьев, В. А и Е. Д. Смирновы, Д. П. Горский, Б. В Бирюков и многие, многие другие. И ни один из них ни одного дурного слова против нее, одни восторги.
Любой из названных прямо-таки запрещал любые худые слова об учительнице своей. Интеллигентность, эрудиция, высочайшая порядочность, безупречная доброта.
Но страна, в которой все мы жили, не просто вносила коррективы, ломала и гнула людей. «Война, которую вела С. А., далеко не всегда могла быть наступательной. Ей приходилось отступать, прикрываться, как щитом, „самокритикой", использовать демагогию в ответ на демагогию и идти на компромиссы (иными словами — прохиндействовать! — В. Р.), немыслимые для того, кто не чувствует реальной ситуации тех далеких дней». (Цитата из восторженной статьи одного из ее учеников, крупного логика, математика.)
Я слышал только хорошее о Софье Александровне.
И потому был потрясен, прочитав ее статью-предисловие к русскому переводу книги «Основы теоретической логики». Зачем в этом царстве математической чистоты и логической мудрости цитаты из Ленина и Жданова (известных классиков математической логики и всего на свете)?
Но более всего меня потрясли идиотские обвинения и мерзкие оскорбления в адрес Бертрана Рассела.
Привычная по газетным передовицам помойная речь, беспардонный тон по отношению к одному из умнейших в мире людей, позорные гнусности в его адрес… С этим недоумением я обратился к ее любящим ученикам.
Они тупили взоры.
Их общий ответ сводился к тому, что:
— Важнее всего, что книга Гильберта и Аккермана в конце концов вышла в русском переводе. Благотворное влияние этой книги на развитие математической логики в той стране невозможно переоценить. И надо понимать, надо знать, что эта книга никогда бы не вышла без этого предисловия.
Это ритуальная жертва…
Но бедный Рассел. Бедные импрессионисты.
Бедные граждане, бедная страна.
Разговор со Сталиным
У Петра Васильевича и Елены Иосифовны был сын. Единственный. Он покончил жизнь самоубийством, выбросился из их окна на седьмом этаже. После этого-то руки и голос у Таванца начали дрожать. И он перестал читать лекции в высших творческих училищах.
О жуткой причине гибели этого талантливого, видимо, юноши написано в довольно откровенной и грубоватой форме в одном из романов Зиновьева.
Только там это как бы дочь…
Я не буду об этом писать…
Но связано это как раз с позицией прохиндейства. И как бы за нее Таванец, был жесточайшим образом наказан. Я никогда с ними об их сыне не говорил, не спрашивал.
В своих политических суждениях П. В. был вполне радикален, но, поскольку не допускал даже мысленно кровавых решений, считал, что эта сатанинская власть продлится сколь угодно долго за пределами наших жизней.
Я подозревал, что и мои сыновья не дождутся.
Кто же мог предвидеть, что появится Горбачев.
— А знаете, Валерий, я ведь со Сталиным разговаривал…
— В кошмарном сне? Небось, шутите, Петр Васильевич? Как так? С самим Иосифом Виссарионовичем? У него в кремлевском кабинете? Он к вам зашел? Как можно? За что такая честь? О чем?
— Да о логике, нашей с вами логике я и обязан. По телефону. Как-то позвонили, — он назвал дату, но я не удержал в памяти. — Вы Петр Васильевич Таванец? Я говорю — да, это я. Чем могу быть полезен? С вами будет говорить Сталин…
— Небось, вы помылись, лучший фрак надели…
— Не успел. Тут же Сталин и позвонил. Что-то ему понадобилось именно по традиционной логике, да математической у нас тогда и не было, не дошла еще. Из теории суждений (а надо сказать, Таванец как раз и был знатоком традиционной теории суждений. И докторская диссертация, и его единственная читанная мной книга были как раз по этой проблеме). Видимо, спросил у своих шестерок, кто там у нас за суждения, за логику вообще отвечает, ему меня и назвали.
Я ему по пунктам ответил, я тогда еще почти и не заикался. Он не перебивал. Потом попросил повторить определение и задал еще пару уточняющих вопросов. Поблагодарил.
— И вы трубку положили и плюх в обморок.
— Нет, в обморок не упал, но, что правда, то правда, до ночи ни о чем другом думать не мог, книгу в руки взять, читать не мог, живопись смотреть не хотелось.
Все вспоминал, проверял сказанное.
— А вдруг где ошиблись: саботаж, диверсия, арест, тюрьма!
— Да вам бы, Валерий, только подтрунивать, зубоскалить. А самое смешное в этой истории — не догадаетесь что.