Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
— Даже пробовать не буду.
— Мне заплатили гонорар. Небольшой. Но зато потом в течение полугода мне повадились звонить и просить логическую консультацию масса всяких бонз и начальства. Особенно из Грузии, чуть не каждый день. Мода такая пошла. Те много платили. Один раз после получасового разговора с Председателем Совета Министров отвалили больше месячного оклада.
Мы тогда чуть себе с Еленой Иосифовной дачу не купили…
Меня интересовал еще один вопрос.
Сам болезненно тщеславный, честолюбивый, я хотел узнать, как переносит П. В. то, что постепенно при жизни погружается в безвестность. Даже на моей памяти ни одна кандидатская диссертация по логике не могла быть защищена без ссылок на его труды на первых же страницах. Да и в статье практически на любую тему, если она не слишком формальная, ссылка на работу Таванца была как минимум желательна. Более того, гораздо более того.
Мы жили в казенной, никому не родной стране-казарме, согнутые огромным числом писанных и еще большим количеством непи-санных, а подразумеваемых законов. По одному из таких негласных предопределений каждый диссертант-философ, неважно, этик ли, эстетик или научный коммунист, для демонстрации общей философской эрудиции должен был, обязан был сослаться как минимум на одного логика.
Когда Таванец был отправлен на пенсию, таким обязательным к упоминанию логиком стал А. А. Зиновьев.
Смешно было видеть, как все подряд диссертанты, всех сортов и кафедр как один ссылались на одну и ту же работу Зиновьева и приводили цитату, взятую с первой половины первой страницы введения. Дальше ни один осилить не мог.
И на пенсию-то Таванца проводили из-за Зиновьева. Скандал был большой, кто-то должен был отвечать, кого-то за Зиновьева необходимо было наказать, таковы законы той страны — и отыгрались на П. В. Прогнали старика на пенсию. Отделались невинной кровью. Но это другая история.
А пока Таванец работал, именно он-то и был таким обязательным логиком для ссылок.
Я видел, как от него отступались. Ссылок становилось все меньше, меньше, вовсе не стало. Вот и в логических статьях стали пропадать и вовсе пропали. Исчезли из диссертаций.
С большим напряжением органа деликатности я как-то спросил П. В. об этом обстоятельстве. Мол, так может случиться, что через пару сотен лет и меня забудут. Он, как всегда, по-доброму, по-нежному улыбнулся, дрожа губами, развел руками, без обиды и огорчения:
— Так, Валерий, это жизнь. Я знаю десятки, а то и сотни таких, при жизни забытых людей…
Но я помню его еще на коне. Как-то в советских журналах, популяризирующих науку, появилось несколько статей о социологическом методе «пожатия рук» (кажется, его венгры изобрели).
Если удачно выбрать путь, то от одного человека к другому, с которым он достаточно близко, за руку знаком, а от того к третьему можно через десять рукопожатий добраться хоть до папуаса с Новой Гвинеи.
Рассказал я об этом студентам и аспирантам, и одна бойкая девушка Ирина, давно уже и доктор, и профессор, и зав, мне возразила:
— Да у нас до Брежнева таким образом, через рукопожатия, куда дальше, чем до любого папуаса.
— Ну почему, Ира? Вот я до Брежнева доберусь через три рукопожатия. Даже двумя способами.
Все заинтересовались.
— Я за руку знаком и неоднократно ручкался с нашим ректором Александром Петровичем Бычковым. А он в свою очередь близко знаком, почти, можно сказать, дружит с Лигачевым Егором Кузьмичем, а тот с Брежневым в ЦК дружбанит.
— А второй путь?
— Так вот же, я вам сколько раз про дорогого для меня человека, Петра Васильевича Таванца, рассказывал. А он с Федосеевым Петром Николаевичем (академик, вице-президент АН СССР, многолетний член ЦК, теневой кардинал идеологического фронта и так далее, и тому подобное) до сих пор в близких друзьях, а от того до Брежнева полшага.
(П. В. хотел взять меня к себе в сектор: «Валерий, ну хоть самую распропоганенькую прописку на окраине Московской области раздобудьте, это непреодолимое требование, все остальное я сделаю. В крайнем случае к Петру Николаевичу пойду. Он даст добро, знает — я никогда ни за кого не просил».
Не смог, даже и не пытался, нет у меня никакой хитрости.
Хоть я и еврей.)
— Ну это, может быть, вы, — не сдавалась упрямая Ира.
— Ну со мной-то ты, Ира, знакома? Давай пожмем друг другу руки, и через еще три пожатия: «Здравствуйте, Леонид Ильич»…
Поэзия
Чаще всего, чаще, чем о политике и даже о живописи, говорили мы с П. В. о поэзии, вообще о литературе. И конечно, тоже в основном спорили. Правда, много было и общего.
Мы оба очень Пушкина любили. Он у меня спрашивает:
— Вы, конечно, «Евгения Онегина» наизусть знаете?
— Каюсь, далеко нет, стихов штук двадцать, может, и наберу, но именно из «Онегина», думаю, что только то, что в школе наизусть задавали. А вы?
— А как же! Конечно, знаю. Как же без этого?
Однако более всех в мировой литературе он любил, кусками наизусть помнил Достоевского. Как Библию. Тут я его столько раз проверял. Спрашивал как бы невзначай:
— А вот то-то и то-то не Свидригайлов ли говорил?
— Вы меня, Валерий, проверяете, что ли? Нет, нет, это, это Ставрогин в «Бесах», не Свидригайлов. А сама мысль звучит так (произносит), можете не проверять.
И если его не остановить, тут же едва ли не наизусть расскажет, в какой части романа, где, с кем, по какому поводу и какой в этом смысл…
— Если меня спросить: Достоевский или вся остальная мировая литература, я даже секунды не подумаю. Конечно, Достоевский. Я, вы знаете, Валерий, давно логикой перестал заниматься, но каждый день пишу. Труд моей жизни, книгу о Федоре Михайловиче. Я о нем, я думаю, все стоящее в мире перечитал — ничего это стоящее не стоит. Плохо, не убедительно, слабо, откровенно слабо, не понимают, не тянут. Связей, истоков не видят, выводы поверхностные.
— Может, и о Пушкине так?
— Нет, вы знаете, о Пушкине есть несколько достойных, глубоких работ.
— Так вам надо успеть издать.
Уже после смерти Петра Васильевича я написал Елене Иосифовне. Спросил об этой книге, она не ответила.
Расходились мы на Чехове, например. П. В. его очень любил, ставил его много выше Бунина, Тургенева, едва ли не выше Толстого. А я не люблю Чехова. Уж сколько раз брался перечитывать. Отталкивает его откровенное презрение к людям, он даже своих собственных литературных героев не любит, не жалеет, не симпатизирует им. Они у него ущербные, убогие, недоумки неумелые и невезучие, но это бы еще ладно, ну видит он такими своих сограждан, соплеменников — бывает такое. Даже и не редко. Но едва ли не в каждом своем рассказе Чехов показывает их очередной жизненный провал, и никакого сочувствия, одно злорадство, какая-то сатанинская брезгливая улыбка.