Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:

У меня в лагере по возрастным причинам друзей не было. Было несколько относительно близких мне людей, или лучше так — людей, к которым я сам тянулся. Миша один из них. Хотя… хотя мы с ним и разговаривали-то друг с другом всего несколько раз, считанное число.

Потом имя Миши, теперь уже умершего, попадалось мне много раз, в частности кто-то рассказывал, как он сел. Сравнив два рассказа, я думаю, легко признать, что источник один, хотя есть значительные расхождения. Я приведу рассказ об аресте Миши Красильникова в том виде, как сам запомнил, после его личного рассказа.

На очередной демонстрации, первой после венгерского побоища, он шел в колонне своих сокурсников, исключительно умных и высокомыслящих талантов.

Были они на искусственном, измеряемом в градусах веселе, и придумалось им для сокращения утомительного пути пред светлы очи трибунообразных людей сыграть в подходящую к случаю игру «Да здравствует!».

Кто-нибудь выкрикивал букву, и начиналось соревнование. «Л»: «Да здравствует Любовь… Да здравствует Любовь Орлова… лысина… лев… Лев Абрамович… Лукоморье… лихолетье… Лермонтов… ляжки… Луспекаев… лярвы… Лавров».

И после каждого выкрика все дружно кричат: «Урррра!» И в воздух кидают что попало. Весело.

«Ж»: «Да здравствует жизнь… Жизель… Жюль Верн… Матрос Железняк… Железный занавес… жопа… маршал Жуков».

«В»: «Веласкес… Вальпургиева ночь… всепрощение… вагина… Ворошилов… варьете… влагалище…»

— Да здравствует свободная Венгрия… — остроумно ввернул Миша, взобравшись на какое-то возвышение, и загремел на шесть лет.

Ну, может, кто и скажет, что за анекдот Мишу посадили, но ведь не анекдот.

Сбоку припеку я входил в молодежную не замкнутую компанию «Елдышию».

Создал ее парень, еще до моего поступления переведенный в другое отделение, я его не встречал никогда, а теперь и имя забыл. После его отбытия безусловными лидерами этой компании остались двое, только двое ее настоящих и постоянных члена: вот этот самый питерский поэт Красильников и питерский же художник — Родион Гудзенко.

То, что отец-основатель и оба лидера были ленинградцами, определило отношение ко всем нам как жителям или почитателям северной столицы, хотя я к моменту ареста в Ленинграде никогда не был, и по ходу следствия по этапам как-то все мимо проезжал. (Позже, особенно в студенческой жизни, бывал многократно. Как минимум раз в год, но так и не полюбил холодный, казенный город. Зимний дворец, Дворцовая площадь, еще несколько поименных мест ослепительно красивы показательной, музейной и иноприродной красотой. Зато свинцовая чушка Исаакия, казарменный плац улицы Росси и весь в целом город, сырой, неуютный, остался мне чужим и чуждым. Какая-то окраинная, провинциальная Европа. Не как там. Но и не так, как здесь.)

Из двух лидеров «Елдышии» (не знаю смысла этого слова, как-то не удосужился расспросить. Свидетельство неравноправности моего положения) Миша был мне значительно более симпатичен. Был он высок и сдержан, со шкиперской бородкой вокруг лица. Разговаривал Красильников мало и, хотя весь лагерь знал, что он — поэт, вслух своих стихов не читал. Я их слышал только в исполнении Толи Тихонова (фамилия вымышленная), моего временного соседа по вагонке, который собирал лагерный фольклор и оказался стукачом (из-за чего я и сменил ему имя). Запомнил только строчку: «Чары, чары — янычары…» И то не уверен, что правильно расставил знаки препинания и нужны ли они вообще. Уже потом, много лет спустя, может быть после его смерти, я нашел целую главку «Круг Михаила Красильникова» и в ней подборку его стихов в энциклопедических размеров книге «Самиздат века». Узнал я, что Уфлянд называл Мишу своим учителем. А Бродский считал самого Уфлянда — своим. Так что Красильников приходится Бродскому дедом по поэтической линии.

Несколько упоминаний о Михаиле Красильникове встретил я в авторитетнейших статьях Евгения Рейна. Там и об их отношениях: Бродский, Красильников, Рейн, Бобышев и о смерти Миши. Написано: гениальный поэт Михаил Красильников. Не помню, чтобы он так охарактеризовал Бродского. Или это подразумевается. У меня же все это вызывает странные чувства. Радость.

Что Михаил не пропал, не забыт. Обида, горечь, вина, что не знал этого, когда было время для этого. Прошел гений рядом, и я не заметил в нем гения. Обидно.

Я в те времена поэзией не интересовался. Политикой. Знал наизусть сотни стихов, все, что задавали на уроках литературы. До сих пор помню. Почти всего Маяковского.

Многое забыл теперь. Но это все память, личного интереса не было. В лагере я не примыкал к тем, кто интересовался поэзией. Но и не избегал. Это же те же самые люди и были. Иногда при мне читали стихи. Если бы я думал, что это пригодится, много бы запомнил, мне это не в тягость, одного прочтения достаточно. А так, сохранились бессвязные строки. Вот эта:

Чары, чары — янычары.

Приписывались Михаилу. Не проверял, не спрашивал. Хромому старосте одного из отрядов, предупреждали — стукачу, приписывали строки:

Куда идешь, молодежь?

В счастливый день.

И с чем идешь, молодежь?

И счастье где?

Мне эти строки казались беспомощной попыткой вписаться в стройные ряды советских поэтов. Валек Довгарь пришел в восторг от куплета:

Вот город мой, его величество

Домов несметное высочество.

Толпы орущее количество.

И одиночество.

Он переложил эти слова на гитару, пел, как песню. А Юре Москвитину более всего нравился такой печальный стишок:

В городе было пыльно,

В городе было душно.

Город от пыли выцвел.

И стал равнодушным.

Линии выпрямляя,

Остановились трамваи.

Осознал красивый троллейбус

Собственную нелепость.

Глупые самолеты

Глупо летали по небу,

Скука ждала кого-то,

Ждала кого-нибудь.

Человек работал и жил,

Иногда получал премии.

Он не считал этажи,

Не было времени.

А когда заглянул в окно,

Уже некогда было считать.

Его настойчиво звал

Серый асфальт.

Город спрятал зевоту,

Заметался, неугомонный.

Скука нашла кого-то?

Нашла кого-нибудь?

Нашли разбитое тело,

Но понять не сумели

Просто. Человеку хотелось

Поделиться с друзьями: