Яик - светлая река
Шрифт:
– Хаким, воробушек на тебя смотрит, - наверное, тебя выпустят? наперебой закричали арестованные.
Хаким сидел на краю железной койки, спиной к окну. Пока обернулся и выглянул в окно, воробушек чирикнул и улетел. Хакиму страстно хотелось, чтобы это была правда. Стараясь ничем не выдать своего волнения, небрежно сказал:
– Все эти приметы - ерунда!
– Совсем не ерунда, - возразил татарин-рабочий, подойдя к Хакиму. Верный примет. Освободишься.
Не успел он проговорить, как целая стайка воробушков с шумом уселась на подоконник, но через секунду, словно вспугнутая кем-то, - улетела!
– Ура!
– Ура!
– Все как один уйдем отсюда!
– нестройно закричали арестованные.
Некоторые на радостях даже захлопали в ладоши.
– Оллахи, хорошо, малай. Все равно мы победим. Красная гвардия... начал было татарин, но тут же смолк.
Хаким, глядя на взволнованное скулистое лицо татарина, подумал: "Многое претерпел в жизни этот человек, крепкий!"
– Товарищи!
– татарин выбросил вперед руки, как бы зазывая к себе в объятия.
– Давайте споем!
– И, не ожидая согласия, густым сильным басом затянул:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе.
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе.
Песню подхватили второй, третий, четвертый, и вскоре вся камера загудела от мощного слитного хора голосов.
Страстные призывные слова песни и щемящая, захватывающая мелодия проникали в самое сердце. Песня вырвалась в коридор и потекла по камерам, она проникла в самые темные закоулки тюрьмы, в самые глухие подвалы с щербатым и грязным цементным полом, куда никогда не попадал солнечный луч.
Как пламя во время пожара, раздуваемое ветром, вдруг охватывает весь дом, - так всколыхнулась и охватила тюрьму песня. Не прошло и минуты, как ее запели и в других камерах. Словно эстафету, ее передавали от камеры к камере: от восьмой к девятой, от девятой к десятой... от двадцать второй к двадцать третьей - общим камерам, расположенным в конце коридора. Второй куплет пела уже вся тюрьма.
Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой.
Братский союз и свобода
Вот наш девиз боевой.
Пели на разных языках: русском, казахском, татарском, пели во весь голос, вдохновенно и бодро, казалось, что песня вот-вот сорвет крышу и разбросает по камушкам эти холодные стены тюрьмы.
Арестованные не спрашивали себя, зачем они поют и кто первый запел, песня сама вырывалась из груди. Она звала к борьбе, и каждый чувствовал себя в этот миг сильным и свободным, уносился мыслями вперед, к светлым дням, которые непременно наступят и принесут счастье и радость. Песня окрыляла, заставляла надеяться и верить.
Песню услышали и в соседнем корпусе, где томились женщины. Она проникла и в глухие одиночные камеры, в одной из которых сидели Червяков и Дмитриев.
Червяков подбежал к узкому зарешеченному окну, закрытому снаружи дощатым козырьком, и стал внимательно прислушиваться.
– Петр Астафьевич, подите сюда!.. Поют "Смело, товарищи...". Это в общих камерах. Да, в общих камерах поют! Там, очевидно, произошла какая-то перемена.
В глазах Червякова загорелись огоньки; чем дольше он вслушивался, тем шире расплывалась по лицу радостная улыбка.
– Перемена?.. Это вполне естественно, особенно теперь, в настоящий момент, - улыбнулся Дмитриев.
– Пожалуй, и мышь едва ли согласится сидеть без движения в этой каменной скорлупе.
– Все громче и громче поют, Петр Астафьевич, слышите? По-моему, там что-то большое произошло. Может, помощь подоспела, а?..
Дмитриев некоторое время молча вслушивался, затем тихо проговорил:
– Нет, Павел Иванович, это не помощь... Рановато ей, да и откуда она сейчас?.. Поют, вероятно, по какому-то другому случаю.
– Но ведь вся тюрьма поет!
– И что же...
Из соседней камеры послышался стук - это вызывали Червякова. Учитель подошел к стенке и стал тоже стучать.
В камере, откуда раздался стук, сидели Половинкин и Нуждин. Червяков установил с ними связь и все время поддерживал ее. Он заставлял Дмитриева расхаживать по камере, а сам в это время разговаривал с Нуждиным. Вот и теперь, прослушав выстукивание, он подошел к Дмитриеву и сказал:
– Нуждин передает, что это, по-видимому, песня протеста.
– Это его предположение? Да, конечно...
* * *
Надзиратели бегали, суетились, но песня все росла и росла, и казалось, раскачивалась и трещала тюрьма от ее силы.
Кто-то побежал за начальником.
Когда в сопровождении шести жандармов в коридор вошел начальник тюрьмы - низкий рыжеусый старичок, с отекшими мешочками под глазами, заключенные второй раз пели куплет:
Долго в цепях нас держали,
Долго нас голод томил,
Черные дни миновали,
Час искупленья пробил.
Начальник тюрьмы, постояв с минуту на пороге, прошел к двери восьмой камеры. Он молча кивнул коридорному надзирателю, давая знак открыть.
Старичок надзиратель возразил:
– Эту страшную кутерьму затеяли вон в той камере, - и он указал ключом на седьмую.
– Открой!
Надзиратель послушно вложил в замочную скважину ключ, повернул его и открыл дверь. В камере пели:
...Час искупленья пробил...
Заключенные стояли возле дверей. Увидев группу вооруженных жандармов во главе с начальником тюрьмы, теснее прижались друг к другу. Песня постепенно стала стихать.
– Прекратить!
– рявкнул рыжеусый.
Один за другим заключенные стали отходить в глубь камеры, но те, кто посмелее, продолжали еще петь, хотя голоса их уже звучали тише и вскоре совсем смолкли. В камере наступила тишина. Амир выступил вперед и, иронически улыбаясь, заговорил:
– Господин начальник, в камере пятнадцать гимназистов, десять рабочих, пять железнодорожников, четыре крестьянина и два интеллигента. Все они посажены сюда безо всякой вины и пока пребывают в добром здравии. Хлеб, отпускаемый вами, лопают целиком и крошки тоже. А революционные песни поют с разрешения самой новой власти и всей душой желают, господин начальник, неизменно цвести и вам на вашем служебном посту.