Юровские тетради
Шрифт:
— Не надо. Еще станут подтрунивать.
— Не будут.
— Что они делают?
— Кто что. Одни читают, другие вяжут, вышивают, пишут письма. У нас все из разных мест. Все больше батрачки.
На мой вопрос, откуда она, Лида ответила, что приехала из сельца, что позвал ее в коммуну председатель. Там она с малых лет жила в няньках. Отец и мать умерли в голодный год от тифа. Только тяжело было в няньках. Ни в будни, ни в праздники — никакого отдыха. А уж как после к мяснику в батрачки попала, так света вольного не видела.
— Такое чудище! — передернула плечами Лида. — Утром, ни свет ни заря, он уж гонит меня в выгон за лошадью. Бежишь по холоднущей росе босиком (ни весной, ни осенью обувку не выдавал), ноги деревенеют, всю тебя бьет озноб, и кажется, что ты бежишь уже не по траве, а по острым льдинам. Приведешь лошадь, запряжешь, а он, отдуваясь после сытного завтрака, вваливается в тарантас и едет по деревням, ты же берешь то косу, то серп и в луга или в поле. А вернется поздно ночью, заставит вести лошадь в выгон. Отдохнуть, слышь, ей надо. О лошади он куда как пекся! И хоть туман, хоть иней, а опять бежишь босиком. С тех пор я и простыла, кашлять начала.
Она закашляла и сейчас, да так, что на лице выступили красные пятна, как это бывало у Луканова. Конфузясь, сказала:
— Давно ушла, а как вспомню — так и забьет…
Видя, с каким трудом она унимает кашель, я спросил, что, может, и здесь ей плохо. Девушка даже обиделась:
— Сказал! Здесь-то рай!
— Ты не комсомолка?
— Комсомолка, — ответила и, отогнув левый борт жакета, показала на значок, на котором сверкнули буквы КИМ.
— Верно? Ой!..
— А чего? Не видывал, что ли, комсомолок? Пойдем-ка дальше.
Поводив меня по коридорам огромного дома, Лида заторопилась к себе в общежитие, но я попросил ее походить еще по двору. Все-все тут было для меня ново, и мне хотелось узнать как можно больше. Девушка застегнула на все пуговицы жакетку, стянула на шее концы платка и без слов пошла. Сначала провела меня в коровник. Никого из доярок тут уже не было, оставался один сторож. Он заворчал, что, мол, за полуночники заявились, но когда Лида сказала, что приезжие швецы хотят посмотреть на коров, развел руками:
— В таком разе — можно.
Он сам и повел нас по деревянной дорожке, проложенной посредине двора, подсвечивая фонарем. Коровы лежали в стойлах, смачно жуя жвачку. Сторож оказался словоохотливым. Начиная почти каждую фразу со слова «значитца», сильно окая, он хвалил стадо.
— Значитца, невелико оно, двадцать голов, но скоро будут отелы. Значитца, подрастем. А будем живы — и прикупим. Хлебца бы только побольше собрать. У вас, дома, сколь с десятины берут?
Я ответил, что мер по сорок — пятьдесят снимают.
— А мы ноне взяли по восемьдесят. Ого! Для начала куды! Не ждали не гадали. Значитца, ноне голодать не будем. Авось в коммуне и приживемся.
— Приживемся, дядь Никодим, — мотнула головой Лида. И обернулась ко мне: — Он тоже из сельца. Бездомный, промышлял чем мог.
Уже совсем поздно мы зашли на конюшню. Сколько тут лошадей, увидеть было невозможно: было темно. Пахло конским потом, сбруей, сеном. Мы остановились у дверей. Вдруг где-то раздались шаги: шлеп-шлеп-шлеп. Пообвыкнув в темноте, мы заметили идущего между стойл человека с охапкой сена. Услышав его шаги, в соседнем стойле негромко заржал конь, человек откликнулся:
— Несу, лесу, голубчик, подкормлю. Клеверку несу, с вечера прибрал. Сладкий клеверок. Чичас, чичас…
Голос показался знакомый, где-то уже я слышал его. Спросить Лиду не решился, потому что она притаилась, должно быть, ожидая, что будет дальше. Пришлось и мне стоять не шелохнувшись.
Слышно было, как неизвестный человек вывалил сено в кормушку, как, ласково шлепая по шее коня, бормотал что-то ему. Потом опять громко:
— Ешь, ешь, завтра я тебе овсеца дам. Я не обижу тебя, нет. Ты мой, мой… Вон Семка как взмылил давеча тебя. Увидел — и внутрях ровно все оборвалось. Не подпущу, ни за что не подпущу больше к тебе этого балахрыста. А теперь отдыхай. Дома двор был худой, а здеся, гляди, теплынь. И с кормами все время бились. Помнишь, солому давал? А тут и клеверок.
Постояв еще немного, человек затопал, выходя из стойла.
Мы с Лидой вышли, только когда затихли его шаги. Лида сказала, что это Никита, тот самый бородач, который час назад был в ликбезе и сетовал на свою «тяжелую руку»: не может писать, трещат перья.
— Один он пришел в коммуну с лошадью, — продолжала Лида, — вот и переживает.
Посмотрев на огонь в окнах, она спохватилась:
— Наши сидят еще, ждут меня. Побегу!
И помчалась к дому. У входа оглянулась, махнула мне рукой и юркнула в дверь. А я шел тихо, мне хотелось подумать об увиденном. Сколько все-таки тут новизны, непохожего на то, что есть в Юрове.
Вспомнил о Луканове. Сейчас бы ему побывать здесь! Поглядел бы теперь на все!
В комнату я вернулся, когда Иона и Григорий уже спали. А ко мне, как это всегда бывало при раздумье, сон не шел. Мне вдруг захотелось представить себя тоже в числе коммунаров.
Что бы я стал делать? А что и все. Косить, жать рожь, возить снопы, молотить, веять зерно. А главное — пахать. И мне уже увиделась картина выезда в поле на коммунарской лошади. Поле широкое, просторное. Над ним звенят жаворонки, голубеет солнечное небо. После зимы, поле не больно приглядно — серое, оплывшее. Но тут-то как раз ты и сознаешь, как оно нуждается в тебе. Ты пускаешь плуг, и через все поле широкой лентой прокладывается первый пласт. Черный, сочный. И пахнет от вспаханной земли сдобно. К первому пласту ложится второй, третий, четвертый… И вот уже чернеет целый косяк земли. Кажется, теперь вся пахота дышит. Смахивая со лба пот, я гляжу на землю и слышу, как радостно бьется сердце. Будет, будет на этом поле добрый урожай!
А зимой… Зимой я бы шить стал. И читать, учиться. Председатель, раз он был учителем, наверное, знает французский язык. Вот бы помог! Вспомнив о французском языке, я спохватился: второй день нахожусь на подгородной земле, а еще не прикасался к учебнику, который захватил с собой. Сколько раз котомку развязывал, брал полотенце, портянки и другие вещи, а на него даже не натыкался. Уж тут ли он? Я сунул руку под кровать, где лежала котомка, принялся ощупывать ее. Тут, тут учебник, на донышке лежит.
— Чего ты там возишься? — окрикнул меня Иона.
Я притих. Долго лежал, не шевельнувшись. Иона вскоре захрапел. Повернувшись на бок, я тоже сомкнул глаза и сразу ощутил тишину, воцарившуюся в огромном доме. Через некоторое время донесся плач ребенка. И я приятно удивился: значит, и малые детишки есть. Но откуда же это задористое «у-аа», «у-аа»? Прислушался: кажется, с верхнего этажа, из покоев барина, где теперь живет скотник, о котором говорила Лида. Послышались движения, тихий женский голос. Это, наверное, мать встала кормить малышку. Вот ребеночек и затих. Так же было и у нас дома. Пробудится ночью малюсенькая сестреночка, заплачет, мама идет к ней.