Южнее реки Бенхай
Шрифт:
Мэрфи внимательно посмотрел на генерала и нашел, что его слова о позолоте справедливы. Он очень постарел, этот всегда молодо выглядевший, преуспевающий в жизни деловой человек. Конечно, ему бы сейчас уйти с беспокойного поста, но, видимо, как все крупные бизнесмены, он не мог примириться с тем, что конкурент обставляет его, оказывается более удачливым, а это подстегивает, заставляет напрягать силы и не сходить с дистанции. Он это сделает, когда оставит соперника позади и выиграет у него хотя бы полкорпуса. Уйти не сломленным и потерявшим веру в себя, а вырвавшимся вперед.
— По-моему, у вас нет оснований для изменения жизненного кредо, сэр. Вы видели войну в Европе и знаете, как может часто меняться обстановка. С этим здесь сталкиваются наши офицеры чуть ли не каждый день.
— Вы, Джим, отличный парень. Я вас знаю не первый год и испытываю к вам и уважение, и доверие. Только потому я с вами так откровенен, что позволяю себе далеко не со всеми.
— Спасибо, сэр, я всегда считал вас образцом для себя и не раз задавал себе вопрос: а как бы поступил генерал Фрэнсис Райтсайд в той или другой трудной ситуации, которых на мою долю выпадает немало.
— Я вам скажу, Джим, — сказал генерал, не обратив внимание на последние слова Мэрфи, а отвечая на его предыдущее замечание, — нынешняя война для Америки труднее, чем война с Германией. Там был противник понятен нам. Он действовал по тем же, давно установленным нормам, что и мы: был сильнее нас — наступал, чувствовал слабость — отступал. Здесь все наоборот, Джим. Я знаю, насколько я силен, чем располагаю. Знает это и противник, но ведет себя так, будто располагает той же мощью или даже превосходящей ее. Его дерзость, безумство, презрение к смерти пугают солдат. Свою базу мы считаем мощной крепостью, а противник открывает ее двери и наносит нам удар в самое больное место. Не в открытом бою, а исподтишка. Это действует на психику. Я осуждаю своих солдат, начавших войну против своих союзников. Безобразная, не имеющая оправдания выходка. А подумав немного, не так уж строго сужу их. Прорвалась, как нарыв, злость. Ну, не мы же сами подрывали свои самолеты! Массовый психоз — страшная вещь, Джим. Достаточно одного слова, которое как бы показывает выход, и кровь бьет в голову, толкает на жестокость и преступление. Мы разрабатываем операцию по усмирению провьетконговских деревень, соблюдая строжайшую секретность, а начав ее, попадаем в засаду, гибнет более полутора сот человек— и новый взрыв злобы: ведь кто-то предупредил Вьетконг?
— Мы постараемся разобраться в этом, сэр, разобраться самым тщательным образом.
— Верю, Джим, что разберетесь, накажете виновных, если найдете. Но ведь через месяц все может повториться. Дело как раз в том, что причина кроется в чем-то другом. Ваш друг полковник Смит, умный, образованный офицер, высказал как-то мысль — я не могу с ним не согласиться, — что, видимо, для победы здесь одного оружия недостаточно. Нужна война за сердца и умы людей, чтобы они убедились, что мы пришли сюда как их друзья. А как это сделать, никто не знает.
— Даже Юджин не знает этого?
— Даже он. Юджин — я должен выразить самое глубокое уважение к его таланту — помог нам ликвидировать несколько опасных очагов противника. Он склонил на свою сторону очень способных людей, они проникли в отряды Вьетконга, дали нам ценную информацию. Правда, в конце концов часть из них была раскрыта, другие спаслись, но их уже нужно списать со счета. Вся его работа — умная, с учетом психологии — теперь потеряла смысл. Вьетконг приговорил его к смерти. Но самое трагичное в том, что и наши союзники подозревают его, ненавидят. Известный, видимо, вам подполковник Тхао считает его чуть ли не связанным с Вьетконгом.
— Что за глупость! — возмутился Мэрфи.
— Вот именно. Но Юджин, не выступая против обоснованных репрессий, несколько раз помешал подполковнику совершить их против людей, не причастных к Вьетконгу. Подполковник Тхао придерживается на этот счет другого мнения. И теперь я не знаю, кто скорее ухлопает Юджина — Вьетконг или подполковник Тхао.
Забрали бы вы его отсюда в Сайгон, там он может принести больше пользы, а здесь его убьют.
— Боюсь, вы преувеличиваете опасность, сэр, но я поговорю с генералом Уэстморлендом, — сказал Мэрфи, почувствовав, что в словах генерала есть доля истины.
Надолго затянулась беседа с генералом Райтсайдом в ту ночь. А утром Мэрфи и Тюен, посовещавшись, приступили к расследованию. Они изучили все случаи диверсий на базе, сорвавшихся боевых и карательных операций. Провели беседы с десятками офицеров, выслушав их мнения и предположения, выстроили разрозненные факты в одну линию и составили схему, по которой можно было определить, на каком участке и когда возможна была утечка информации, кто — только предположительно — мог быть причастен к этому. Подозрения, чему немало помогло собственное расследование подполковника Тхао, пали на нескольких человек, в числе которых был и помощник начальника штаба батальона особого назначения капитан Кхань. Его арестовали вместе с другими офицерами-вьетнамцами. Зная, каким пыткам подвергаются люди, попавшие в контрразведку, капитан Кхань застрелился, оставив короткую записку: «Пусть моя смерть будет обвинением врагам моего народа». Ее посчитали протестом против оскорбления чести офицера, и дело против него прекратили. Чтобы не разразился скандал, отцу сообщили, что капитан Кхарь геройски погиб в бою и представлен к награде. Трое вьетнамских служащих базы, работавших в ангарах, были признаны виновными в совершении диверсии и расстреляны. Нгуен Куока допрашивали несколько раз, но за него вступился руководитель американской ремонтно-технической службы, и его в конце концов освободили. Аресты были проведены в порту Дананг, и тоже нескольких человек расстреляли. На этом и закончилась миссия полковника Мэрфи, считавшего в душе, что она не дала ожидаемого результата. Но в этом он признался только одному человеку — Юджину Смиту.
Лишь накануне отлета в Сайгон Мэрфи выкроил вечер, чтобы посидеть с другом и поговорить по душам.
— Ты что-то плохо выглядишь, Юджин, — с дружеским участием сказал Мэрфи, когда выпили по бокалу вина. — Устал?
— Если честно говорить, то устал. Устал от сознания бесполезности своей работы, — с грустью сказал Смит, — устал от окружающего безумного мира и от попыток что-то познать и изменить в нем. Это страшная вещь, Джим, — усталость интеллекта. А как ты себя чувствуешь, дружище?
Мэрфи улыбнулся:
— Помнишь, как отвечал на подобный вопрос наш преподаватель французского языка месье Жюстен?
— Конечно: «Не так хорошо, как думают мои друзья, но зато и не так плохо, как хотели бы мои враги». Где-то он теперь, наш добрейший Жю?
— Я не впадаю в такую липкую меланхолию, как ты, но и не заразился тем бурным оптимизмом, какой навязывал нам генерал Лэнсдейл. «В суматохе, тревогах, в попытках разгадать завтрашний день проходит, оставляя пепел надежд, день сегодняшний», — писал кто-то из английских поэтов, кажется, семнадцатого века. И я порой думаю, что он описывал мое состояние.
— Значит, и тебе достается? А я думал, что у вас там, в Сайгоне, жизнь имеет больший смысл. Стоишь на другой вершине и видишь с нее дальше и лучше.
— Но оттого, что стоишь выше, не всегда видишь дальше. А вот постоял на твоей горке, увидел кое-что получше.
— И что же ты увидел, Джим?
— Наши с тобой фирмы, Юджин, меньше всего заинтересованы, чтобы их работники философствовали. Они предпочитают стоиков пессимистам. И стратегически — я стоик и оптимист, но тактически становлюсь, ну, если не совсем, то наполовину пессимистом.
— Ты имеешь в виду положение базы?
— Да. По тому, что я узнал и увидел, сомневаюсь, что она устоит под ударами Вьетконга. Генерал Фрэнсис считает, что база переживает худшие времена, а у меня предчувствие, что худшие времена — впереди.
— Не знаю, кто решал строить базу здесь, — сказал Юджин Смит, — но он был не очень хороший стратег. Надо было ничего не знать о Вьетнаме или быть абсолютно уверенным, что война будет серией легких побед, чтобы создать базу в таком уязвимом месте, где она полностью зависит от единственной, ненадежной транспортной линии, находится во враждебном окружении, в местности, удобной для партизанских действий.