За пределами ведомых нам полей
Шрифт:
«Есть такие места, куда можно только войти, есть другие, откуда можно только выйти. Но то единственное место (если вам посчастливится его найти), куда вы сможете входить и откуда сможете выйти, – это дом».
«Существует куда больше миров и дверей, ведущих в эти миры, чем вы могли бы представить себе даже за сотню лет».
«Ведь все двери, которые вам до сих пор приходилось видеть – а их, кстати, было совсем немного, – вели вовнутрь. А на этот раз вы наткнулись на ту, что ведёт наружу. Наверное, вам покажется странным… чем больше встречается дверей, ведущих наружу, тем глубже проникаешь внутрь».
The strange thing to you will be, that the more doors you go out of, the farther you get in!..
Этим словам предстояла долгая и счастливая жизнь. Их подхватит Льюис в «Последней битве», седьмой из Хроник Нарнии: «Чем выше и глубже идешь, тем большим всё становится» («The further up and further in you go, the bigger everything gets»). Затем дом Макдональдса обернется усадьбой Эджвуд в «Маленьком, большом» Джона Краули: «Чем дальше продвигаешься, тем больше оно становится» («The further in you go, the bigger it gets»)… Что – «оно»? Всё – от дома до мира, так что немудрено заблудиться: «Рано падает вечер, а с ним – забвение: какой путь ведет внутрь, какой наружу?» И наконец, совсем недавно всё ту же фразу Макдональда Джеймс Стоддард взял эпиграфом к роману «Высокий Дом» – переплетению образов пред-толкиновской фэнтези.
О «Лилит» приходится говорить «с конца»: рассказчик, мистер Вейн, далеко не сразу понимает, что происходит. Библиотекарь, он же ворон, он же мистер Ворон, он же священник – не какой-нибудь эльф или волшебник. Это сам Адам, искупленный, ведущий своих бесчисленных детей к «пробуждению в смерть», то есть в жизнь вечную. Его жена – Ева. А прекрасная женщина, по неведению спасенная Вейном, – она же вампир, она же пятнистая пантера, – Лилит, первая жена Адама.
В этом романе, в отличие от «Фантастес», есть «точка сборки», пункт, в котором обретают смысл – смысл сюжетный, а не только аллегорический, – все события и образы книги. Племя детей, которые живут без взрослых и прячутся от великанов (а некоторые из них и сами становятся злыми и тупыми великанами – необратимо), – не просто образ счастливой младости, на смену которой приходит унылая взрослая жизнь. Мало хорошего в том, что дети живут, не зная страданий: это значит, что они не могут вырасти по-настоящему. А предводительница детей, Лона, – дочь Лилит, которой суждено погубить свою мать, и поэтому пятнистая пантера неустанно рыщет за детьми страшного города Булика (местный Содом-и-Гоморра)…
«Лилит» – книга своего времени. Но даже в конце XIX века она казалась некоторым анахронизмом (издана в один год с «Книгой Джунглей»): так уже и еще не писали. И все-таки Макдональду удалось прорваться в ХХ век. Не только благодаря гротескным, подчас сюрреалистическим образам («За два-три шага от меня из земли начал медленно выползать огромный червь; его голова напоминала голову белого медведя, а багровую шею украшала косматая белая грива»… «По всему лесу грудами валялись человеческие и конские черепа; они хрустели и ломались под ногами живых скелетов, продолжавших биться»…). Главное в романе: Макдональд показал ужас существования человека, который, говоря пушкинскими словами, для себя лишь хочет воли.
«Это же самый настоящий ад – бродить в одиночку, в неприкаянном, совершенно отдельном существовании, никогда не выходя за пределы собственной души, никогда не впуская в неё другую жизнь, судорожно цепляясь за путы своей драгоценной и жалкой неповторимости, вечно оставаясь пленником в темнице собственного «я»!»
И это судьба Лилит. Извращенная свобода – это ад, «в одиночку человек представляет собой лишь некий намек на будущего человека, живую нужду, а значит, и живую возможность», и когда Лилит восклицает: «Я не позволю никому другому творить меня!» – это не апофеоз свободы, а невозможность выхода из тюремных стен. Самое страшное для Лилит – лицезреть образ себя-возможной, той, от которой она сама отказалась и отреклась.
Исцеление мучительно – и не только для Лилит, но и для мистера Вейна, обычного человека, скорее хорошего, чем дурного. «Только сейчас я осознал, как это ужасно, проснуться посреди вселенной; теперь я проснулся и ничего не мог с этим поделать». Но исцеление возможно: Адам и Ева искупили первородный грех, и «стенающий и страждущий мир стал огромной детской, где подрастают сыновья и дочери нашего Отца».
Почти все эти цитаты – из последних глав романа. Кому-то они покажутся нравоучительным довеском к приключениям мистера Вейна в сказочной стране, но думать так – значит не понимать ни Макдональда, ни тех, кто пришел ему на смену, прежде всего – Честертона. Современные читатели (не все, но многие) боятся того, что они называют «пафосом», отчего-то полагают, что циничные излияния более допустимы в литературе, чем проповедь – и даже не проповедь, а простое утверждение простых принципов. Рассуждения «старого софиста» Воланда о том, что зло и тени так же необходимы, как и добро, кажутся более убедительными, чем слова Макдональда: «Тьма не ведает света, как не ведает и самой себя; лишь свет способен познать и себя, и тьму. Только один всеблагой Бог ненавидит зло и понимает его». С философской точки зрения обе позиции равно недоказуемы, с моральной – первая более чем сомнительна и более чем удобна для современной гедонистической цивилизации. И Макдональд не дает об этом забыть.
Автор «Фантастес» и «Лилит» принадлежит к числу тех авторов, книги которых замечательны не столько сами по себе (я глубоко убежден, что Макдональд – писатель довольно слабый), сколько тем, какой резонанс они вызывают в душах некоторых – и даже многих – читателей. Люди, сами того не зная, ищут в литературе нечто; не находя, сами становятся создателями, и тогда на свет появляются «Муми-тролли» и «Властелин Колец», «Обитатели Холмов» и «Маленький, большой» (называю только безусловные шедевры). Но если читатели остаются читателями – они зачастую радуются, когда находят хотя бы некое подобие того, что искали (даже если это подобие – Ричард Бах или Пауло Коэльо). Они достраивают недостающее, закрывают глаза на бессвязность событий и навязчивый аллегоризм. Они ценят то зерно, которое действительно есть в этих книгах – и которое «принесет много плода». И если плодами дерева, которое посадил Макдональд, стали книги Толкина и Льюиса, – это уже немало.
Читая лекцию о волшебных историях (где есть замечательные слова: «Господь – отец людей, ангелов и эльфов»), Толкин развивал мысли, которые Макдональд высказал в статье «Воображение: его функции и культура» (1867) и особенно – в «Лилит»:
«Да, человек видит сны и вожделеет, а Бог вынашивает Свои замыслы, волей Своей выводит их на свет и вдыхает в них жизнь. Если человек сам придумывает себе видения, в конце концов, сны его посмеются над ним. Но если грезы и мечтания даны ему Другим, этот Другой волен воплотить и осуществить их, все до единой».
_____________________
11. Возвращение короля
И подхватили те, что на холмах,
«Вернулся – трижды краше, чем был встарь».
И отозвались голоса с земли:
«Вернулся с благом, и вражде – конец».
Тут зазвонили сто колоколов,
И я проснулся – слыша наяву
Рождественский церковный перезвон.
Альфред Теннисон. «Morte D’Arthur»
(пер. С. Лихачевой).
«Нелегко будет найти более поразительный пример нерушимости истинной красоты, чем литературное воскрешение Короля Артура и его Рыцарей после многовекового погребения на Авалоне забвения», – такими цветистыми словами критик середины XIX века начал рецензию на очередную поэму, посвященную Гвиневере. 1858 год – а ведь еще за четверть века до того само слово «очередной» применительно к вариациям на артуровские темы прозвучало бы странно.
Нет, Король не был забыт, и Авалон никогда не исчезал из поля зрения – но, впрочем, застилался туманом.
Мне не удалось найти ответа на вопрос, почему британские романтики на протяжении трех десятилетий избегали обращений к этим сюжетам. Возможно, правы специалисты, которые полагают, что «средневековая тема» была оккупирована авторами готических романов (а мифологическая, добавлю я, – вариациями на тему Оссиана), и романтизм в поисках самобытности сторонился хорошо освоенных территорий. Кроме того, английские писатели рубежа XVIII-XIX веков более тяготели к созданию собственных, ярко-индивидуальных мифологий, чем к обработке существующих (крайний пример – Уильям Блейк, творец уж вовсе ни на что не похожих сущностей). А ведь Круглый Стол был не просто «наличной» мифологией, но – мифологией официальной, государственной. Альтернативы же канону Гальфрида Монмутского и Томаса Мэлори английская культура, насколько я могу судить, не знала.