За пределами ведомых нам полей
Шрифт:
Взошел на верх скалы и вновь увидел,
Из-под ладони напряженно глядя
(А может, показалось, что увидел),
Песчинку, что Артура уносила
Все дальше по бескрайнему простору,
Все мельче с каждым мигом становилась
И, наконец, пропала в свете солнца,
Приведшего с собою новый год.
Ладья, плывущая на Заокраинный Запад, – образ древнейший; но кажется мне, что Толкин, завершая «Властелина Колец», помнил и «Королевские Идиллии». Можно найти и другие параллели – скажем, дарующие надежду звезды, которые сэр Борс видит в темнице, а Сэм – в Кирит-Унголе. Но сходство между двумя великими книгами лежит глубже. Теннисон прекрасно понимал, как создать мир, не описывая его полностью. Многие ключевые моменты традиционной артурианы поэт упоминает мельком, рассказывает о них устами героев, вспоминает как о давно прошедшем или грядущем. Мир, стоящий за текстом, шире и глубже, чем сам текст. Но уж то, что Теннисон описывает, является перед нами во всех подробностях, будь то Камелдот или дикий лес, убежище Мерлина или туманное поле последней битвы.
…а затем
Со слугами своими в Камелот
Вошел – в сей город сумрачных дворцов,
Великолепных, драгоценных фресок
И статуй древних королей, которым
Теперь навеки оставаться камнем…
– и это лишь малая толика тех грандиозных картин, то неподвижных, то живых, которые показывает зачарованному читателю Теннисон. Они, в конечном счете, и остаются в памяти.
«Песней Короля» назвал великую утопию Круглого Стола шут Дагонет, – неумолчной песней, в которую, тем не менее, столь же неизменно вносят диссонанс. Королевскую Песню создал и Теннисон: воистину он был тем, кто вернул Артура своим современникам, а значит, и нам. Но что сделали современники с его даром, чем были недовольны, а чем воспользовались… об этом – в следующей статье.
_____________________
12. Дивные острова
Джадсон поднял голову и увидел, что Энид, вынырнув из тени дома, идет по освещенной солнцем траве. Лицо ее светилось, волосы сияли пламенем, и казалось, что она вышла из аллегорической картины, изображающей зарю. Она шла быстро, но ее движения были и плавными, и сильными, словно изгиб водопада.
…Запела птица, и в тот же миг утренний ветер ринулся в сад, согнул кусты, и, как всегда бывает, когда ветер налетит на залитую солнцем зелень, свет сверкающей волной покатился перед ним. А Энид и Джону показалось, что лопнула какая-то нить, последняя связь с тьмой и хаосом, мешающими творению, и они стоят в густой траве на заре мира.
Г. К. Честертон. «Пять праведных преступников» (пер. Н. Трауберг).
Честертон родился через четверть века после возникновения Братства Прерафаэлитов – иное время, иное поколение. Однако вряд ли найдется писатель, который точнее запечатлел словами то, что прерафаэлиты хотели выразить красками. И сколь бы иронически ни высказывался в молодости Честертон о своих предшественниках, яркие, четкие краски его блистающей прозы, его закатов и гроз – суть отголосок того художественного движения, без которого невозможно представить не только культуру девятнадцатого века, но и мир века двадцатого. К Честертону я еще вернусь: у прерафаэлитов учились многие, автор же «Пяти праведных преступников» и «Возвращения Дон Кихота» умел быть по-настоящему благодарным своим учителям. Он понимал их.
…А в 1857 году группа молодых художников была приглашена расписать фресками одно из новых зданий Оксфордского университета. Предложение почетное, к тому же дающее возможность заявить о своих творческих принципах; мастера не потребовали иной платы, кроме жилья и необходимых для работы материалов. Напомню, что за десять лет до того Уильям Дайс создал в Вестминстерском дворце серию фресок на артуровские темы. Их мало кто видел – как-никак, располагались они на стенах королевской гардеробной – но работы Дайса успели стать неким каноном, которому следовало противопоставить новое (хорошо забытое старое) искусство. Были выбраны десять сюжетов из Томаса Мэлори – от Меча в камне до Смерти Артура, – и началась работа; а надо сказать, что художников звали Данте Габриэль Россетти, Эдвард Бёрн-Джонс, Уильям Моррис…
В работе над оксфордскими фресками более проявился энтузиазм, нежели мастерство. Темперные краски наносились на сырую штукатурку акварельными кисточками, без грунтовки. К тому же большие окна, между которыми и находились росписи, мешали цветополаганию. Большая часть артели покинула Оксфорд через три месяца, завершены были только две работы («Ревность сэра Паломида» Морриса и «Смерть Мерлина» Бёрн-Джонса»), и Моррис расписал потолок: декор ему всегда удавался лучше, чем живопись. Изольда, Тристан и Паламид-сарацин были окружены подсолнухами (о которых, разумеется, Европа не знала еще тысячу лет после падения Круглого Стола) – по той лишь причине, что ноги Моррису изобразить никак не удавалось.
Но и незаконченные фрески были прекрасными – «нежными, светлыми и чистыми, как облака на заре… столь яркими и сияющими, что стены поход[или] на поля иллюминированной средневековой рукописи». Такой отзыв дал влиятельный критик, имевший счастье видеть их в том же 1857 году [57] . Говорю – «счастье», поскольку потомки, да и большинство современников были его лишены: через год фрески начали выцветать и осыпаться, а к 1870 году почти исчезли под копотью от газовых рожков. Моррис – видимо, с некоторым раздражением – предложил заклеить их обоями; несколько помогли фрескам только реставрации в ХХ веке.
57
Цит. по: Е. А. Некрасова. Романтизм в английском искусстве: Очерки. – М.: Искусство, 1975. – С. 186.
Символический эпизод: многие, слишком многие проекты этих замечательных и знаменитых (сегодня) людей заканчивались провалами и разочарованиями; а уж тому, что и в личной жизни Россетти и Моррис были несчастливы, удивляться тем более не приходится. Удивительно другое: влияние прерафаэлитов на современников и потомков, совершенно несхожих между собою. К Моррису восходят ар-нуво и конструктивизм, о нем с одобрением отзывались Энгельс и Толкин… А современная фэнтези обязана ему и Джорджу Макдональду, пожалуй, более, чем кому бы то ни было из авторов XIX века.
Если ранние романтики почти не обращались к артуровской теме, которая лежала в русле официальной идеологии, то прерафаэлиты присвоили обитателей Камелота: под влиянием Теннисона и одновременно с ним. Это была окончательная эстетизация Круглого Стола: последнее доказательство того, что национальная мифология не менее ценна, чем классическая.
Через год после оксфордской авантюры Моррис выпустил свою первую книгу, сборник «Защита Гиньевры и другие стихотворения». Критики встретили ее без одобрения, но современные историки литературы полагают едва ли не лучшей поэтической работой Морриса. Друзья поэта, впрочем, сразу оценили книгу очень высоко. «Топси» (домашнее имя Морриса) оказался большим поэтом, – не без удивления заметил Бёрн-Джонс. «Прекрасно, если это поэзия, писать ее очень легко», – отшутился Моррис [58] .
58
Эстетика Морриса и современность. – М.: Изобразительное искусство, 1987. – С. 25-26. Статьи А. Аникста и Е. Некрасовой, вошедшие в этот сборник, – прекрасное введение в художественный мир Морриса.