ЖАНРЫ

Западноевропейская поэзия XХ века. Антология
Шрифт:

ВЕРНУВШИЕСЯ ИЗ ПЛЕНА

Перевод Е. Витковского

Разрешенье на жительство дал магистрат, и трава потемнела в лесу, как дерюга, — на окраину в эти весенние дни, взяв мотыги и заступы, вышли они, и от стука лопат загудела округа. Подрядившись, рубили строительный лес, сколотили на скорую руку заборы, — каша весело булькала в общем котле, и по склонам на грубой ничейной земле созревали бобы, огурцы, помидоры. Поселенцы возили на рынок салат и угрюмо глядели навстречу прохожим — только голод в глазах пламенел, как клеймо, им никто не помог — лишь копилось дерьмо, все сильнее смердевшее в месте отхожем. В перелоге уныло чернели стручки, корешки раскисали меж прелого дерна, на опушке бурел облетающий бук, — где-то в дальнем предместье ворочался плуг, но пропали без пользы упавшие зерна. И мороз наступил. В лесосеках опять подряжались они, чтоб остаться при деле, — пили вечером чай на древесном листу, и гармоника вздохи лила в темноту. Загнивали посевы, и гвозди ржавели.

ШАГИ

Перевод Е. Витковского

Вцепившись в набитый соломой тюфяк, я медленно гибну во тьме. Светло в коридоре, но в камере мрак, спокойно и тихо в тюрьме. Но кто-то не спит на втором этаже, и гулко звучат в тишине вперед — пять шагов, и в сторону — три, и пять — обратно к стене. Не медлят шаги, никуда не спешат, ни сбоя, ни паузы нет; был пуст по сегодняшний день каземат, в котором ты ходишь, сосед, — лишь нынче решений, ты после суда еще неспокоен, чужак, иль, может, навеки ты брошен сюда, и счета не ведает шаг? Вперед — пять шагов, и в сторону — три, и пять — обратно к стене. Мне ждать три недели — с зари до зари, двенадцать ушло, как во сне. Ну сделай же, сделай на миг перерыв, замри посреди темноты, — когда бы ты знал, как я стал терпелив — шагать и не вздумал бы ты. Но кто ты? Твой шаг превращается в гром, в мозгу воспаленном горя. Вскипает, рыдая, туман за окном, колеблется свет фонаря, — и, вставши, я делаю вместе с тобой — иначе не выдержать мне! — вперед — пять шагов, и в сторону — три, и пять — обратно к стене.
* * *

«Я сидел в прокуренном шалмане…»

Перевод Е. Витковского

Я сидел в прокуренном шалмане, где стучали кружки вразнобой, — хлеба взял, почал вино в стакане — и увидел смерть перед собой. Здесь приятно позабыть о мире, но уйти отсюда должен я, ибо радость выпивки в трактире не заменит смысла бытия. Жить, замуровав себя, — жестоко, ибо кто подаст надежный знак, неизвестно ни числа, ни срока, давят одиночество и мрак, — радость и жестокость — что желанней? Горше и нужнее — что из них? Мера человеческих страданий превосходит меру сил людских. Надо чашу выпить без остатка, до осадка, что лежит на дне, ибо то, что горько, с тем, что сладко, непонятно смешано во мне. Я рожден, чтоб жить на этом свете и не рваться из его оков, потому что все мы — божьи дети, от начала до конца веков.

ШЛЮХА ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ

Перевод Е. Витковского

Дождик осенний начнет моросить еле-еле; выйду на улицу и отыщу на панели гостя, уставшего после тяжелого дня, — чтобы поплоше других, победнее меня. Тихо взберемся в мансарду, под самую кровлю (за ночь вперед заплачу и ключи приготовлю), тихо открою скрипучую дверь наверху, пива поставлю, нарезанный хлеб, требуху. Крошки смахну со стола, уложу бедолагу, выключу тусклую лампу, разденусь и лягу, буду ласкать его, семя покорно приму, — пусть он заплачет, и пусть полегчает ему. К сердцу прижму его, словно бы горя и нету, тихо заснет он, — а утром уйду я до свету, деньги в конверте оставлю ему на виду… Похолодало — наверное, завтра пойду.

ПОСЛЕДНЕЕ УСИЛИЕ

Перевод Е. Витковского

В лепрозории даже зимой не топили печей. Сторожа воровали дрова на глазах у врачей. Повар пойло протухшее в миски больным наливал, а они на соломе в бараках лежали вповал. Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной, на врачей не надеясь, которым — что пень, что больной. Десять самых отчаянных ночью сломали барак, и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак. Тряпки гнойные сбросили где-то, вздохнули легко. Стали в город крестьяне бояться возить молоко, хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу и, под вечер бредя, наготове держали косу. Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг. Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной, только десять — одни перед целой враждебной страной.

ЛЮБЛИНСКАЯ ПЕЧЬ [6]

Перевод Г. Ратгауза

На пустоши топится жуткая печь, Поблизости — город Люблин. Людей, чтобы жаркое пламя разжечь, Грузили в вагон для скотин. И тысячи граждан из каждой страны Отравлены газом, живьем сожжены В печи твоей алой, Люблин. Под свастикой, в мраке могильных крестов Три года томился Люблин. Палач не спешил хоронить мертвецов, Он гнал вереницы машин; Под пломбами грузы машина везла, В мешках опечатаны кость и зола. Так нивы удобрил Люблин. И вот пятилучье победной звезды Весною увидел Люблин. Но копоти черной не смыты следы От Карпат до французских долин, И пламенный, чадный пылает позор, Пока не зальет своей кровью топор Последний палач твой, Люблин!

6

Люблинская печь. — Близ польского города Люблина находился гитлеровский лагерь смерти Майданек.

ВИЛЬГЕЛЬМ САБО

Вильгельм Сабо(род. в 1901 г.). — Детство провел в семье крестьянина, у приемных родителей. Учился в Вене. С 1921 г. был учителем в деревнях и маленьких городках. В 1938 г. оккупационные власти запретили ему заниматься преподаванием, и до 1945 г. он находился па положении «свободного писателя» (хотя почти не печатался). С 1945 г. — директор школы в Нижней Австрии. Первый сборник стихотворений, «Во тьме деревень», выпустил в 1933 г. Известен также как переводчик (переводил, в частности, Сергея Есенина).

На русском языке публикуется впервые.

САРАНЧА В 1338 ГОДУ [7]

Перевод В. Топорова

Восток мутился к вечеру, и нечисть, В летучие полки вочеловечясь, Над полем яростно клубилась — Чума и язва моровая, — Клубилась, небо закрывая, Пока на хлеб не опустилась. В восьмом часу и, может быть, в девятом Был урожай еще богатым — Но гадины голодные сновали, Во ржи и в клевере сидели, Перелетали дальше и гремели Крылами, словно крышками роялей. А в деревнях до неба голосили, Не в силах избежать насилья, И жгли костры на ближнем взгорье, И шли на ощупь, как в густом тумане, Шепча молитвы, причитанья И просто — причитая в горе. А саранча вгрызалась, и казалось, Она в сердца мужицкие вгрызалась, Вгрызалась дружно, челюсть в челюсть, И на колосьях восседала чинно, И было небо так невинно Над хрустом, было пусто, просто прелесть. И саранча снялась с хлебов с зарею, Нажравшись, но блистая худобою, Черна, неутомима, ненасытна — Вперед на запад было поле, Еще не онемевшее от боли, — На запад было небо беззащитно.

7

Саранча в 1338 году. — Стихотворение представляет собой прямой отклик на захват гитлеровцами Австрии в 1938 году.

ГУГО ГУППЕРТ

Гуго Гупперт(род. в 1902 г.). — Поэт, переводчик и публицист. Член Коммунистической партии Австрии. Учился в Вене и Париже, в 20-х годах принимал активное участие в рабочем движении. Подвергался полицейским преследованиям. В 1928 г. уехал в СССР, где жил вплоть до 1956 г. В СССР в 1940 г. выпустил первый сборник стихотворений. С конца 20-х годов много и плодотворно работает над переводами произведений русской и советской поэзии — ему принадлежит перевод пятитомного Собрания сочинений В. Маяковского, переводы из Пушкина, а также «Витязя в тигровой шкуре» Шота Руставели, за который в 1972 г. Гупперт удостоен Горьковской премии.

На русский язык переводится с середины 30-х годов.

БРИГАДА ДВАДЦАТЬ ПЕРВОГО ЯНВАРЯ

(Кузбасская баллада)

Перевод М. Ваксмахера

Вечером в бараке бригадир сказал, Прижавшись к печке спиной: «Завтра — день памяти Ленина, Завтра у нас выходной». Ночь была черна, как базальт. Тверд мороз, как гранит. А в бараке — сало и чай, Лопаты и динамит. Люди бурили, долбили, скребли, Проклятый грунт был острей стекла. Тоскуя по снегу, стыла земля. Работа была, как грунт, тяжела. Завтра — памяти Ленина день. Передышка завтра, привал. «Эй, бригадир, расскажи-ка нам, Что ты в тот год повидал». «Нас, красноармейцев, из Петрограда Прислали в Москву, в почетный караул. Выходим ночью из вагона — видим: Мороз-то уже к сорока шагнул. Дома на улицах заиндевели, Словно изъедены ржавчиной седой… А еще страшней, чем мороз, чем ветер, Великая скорбь над Москвой… Мне не забыть детей постаревших, Взрослых, что плачут по-детски, навзрыд. Улицы стонут, стонут площади, Камень слезой застывшей облит. Гроб Ильича Москва обнимает, Кострами греет, как мать нежна. Как сегодня, вижу: идут и идут Народы и племена. Скорбное солнце в морозной дымке Кажется не солнцем — луной. Руки жжет горячей огня Винтовки металл ледяной. Поплыл над домами плач сирен. Паровозы — в клубах дыма и пара. Ударили пушки. Люди несли Ленина вокруг земного шара. Весь мир на Красную площадь пришел, С вождем прощался народ. Видите — у меня на партийном билете Двадцать четвертый год…» Люди смотрели на партийный билет Своего бригадира. И в полумраке До полуночи о Ленине шел разговор В рабочем бараке. А двадцать первого января, Утром, в морозный туман, Бригада лопаты взяла И пошла в котлован. Был этот день торжеством труда. Сорокаградусный злился мороз. Копали, взрывали, бурили, скребли. Котлован на глазах рос. «Цемент привезут — послезавтра фундамент Класть начинаем, — бригадир кричал, — Чтоб через год дала металл Домна имени Ильича!»

МАЯКОВСКИЙ В БАГДАДИ

Перевод В. Швыряева

Горечь мечтает стать сладостью.

Руставели
На севере лес. На юге пустыня. А запад с востоком окружены От соли и нефти зеленой и синей Каймой черноморской тяжелой волны. Неба касаются сосен верхушки. На стареньких скрипках играют ветра. Лесник поселился на самой опушке, И этим довольна его детвора. Из ясеня стол. Колыбель из каштана. В передней сундук и восточный кувшин, В котором когда-то пенился рьяно Осенний подарок крестьянских годин. Волна мятежа обвалом грозила, Но слово, что в дар ему было дано, Мужало, росло, набирало силу, Как в темном подвале молодое вино. Лесную свежесть впитало слово, Напев пастуха, улетающий вдаль, Усмешку лукавую басен Крылова И сказок Андерсена печаль. Разин и Мюнцер ему подарили Упрямство, а старый разбойник Арсен Горечь тех вин, что веками бродили В душных кувшинах у каменных стен. Он в детстве скакал на фанерной лошадке И мог бы, как многие, преуспеть, Копируя росчерки прописей гладких, Но времени ветер учил его петь. Еще до прихода войны и коммуны Молчание рощ, и лесов, и болот Уже разбудило в ребенке трибуна Той бури, с которой пришел Пятый год. Дуб у Риона в волны глядится. В предутренней дымке пути не видать. Но школьная юность — что вольная птица: К синему небу так же стремится, Как сладостью горечь мечтает стать.
Поделиться с друзьями: