ЖАНРЫ

Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:

Я видела радость жителей предместий, когда они заняты и когда для мирной жизни своей только требуют работы; а тогда им давали ее много. Может быть, самая богатая добродетелями и самая благородная часть Парижа — промышленный класс его. Никогда во время революции не восставал он иначе как принужденный к тому бедствиями и голодом. Голод! Ужаснейшая из всех человеческих потребностей! Он делает тебя глухим и слепым для всех соображений и производит плоды, получаемые недальновидным правительством, — отчаяние и возмущение.

В описываемую мною эпоху этого не происходило: Франция процветала. Люневильский мир, как уже я сказала, был подписан, и славу, которою Первый консул озарил Францию, утвердив границей ее Рейн до самой Голландии, живо чувствовал признательный народ. Уступки Кампо-Формийского договора, заключенного генералом Бонапартом и тем же графом Кобенцелем, снова подтвердили, и вся слава осталась за нами.

Здесь надобно упомянуть еще об одном обстоятельстве, которое непременно должно стать предметом особенного параграфа в моих Записках. Я уже показывала некоторые ошибки мемуаристов, чтобы восстановить истину в событиях, относящихся к герцогу Абрантесу. Справедливость должна торжествовать всегда, и, конечно, никто не станет отрицать моего благородного права отдать ее памяти отца моих детей, если заблуждение или злость современников стараются помрачить эту память.

Бурьен в третьем томе своих Записок говорит о тайной полиции, учрежденной Первым консулом, и прибавляет: «Госпожа Бонапарт называла это ремесло гнусным шпионством».

Не знаю, как называла или как не называла госпожа Бонапарт разные отрасли администрации, учрежденные мужем ее, но знаю очень хорошо: никогда не позволяла она себе говорить об этом предмете иначе как разве в самом интимном кругу, где никто не мог слышать и после повторить то или другое слово ее Первому консулу. Полиция в таком смысле слова, низкая и пагубная по своим опасным последствиям и образу действий, не имела никакого отношения к надзору, необходимому тогда префекту и министру полиции, коменданту Парижа и начальнику жандармов. Один следил за внутренним состоянием Парижа, тогда, может быть, самого опасного в Европе места — из-за множества бездомных шуанов (этих преследуемых разбойников, которых, можно сказать, травили в провинциях, и они стекались в столицу искать убежища). Никогда безопасность города не была под такой угрозой, как в первые два года после 18 брюмера. Тогда-то Дюбуа и показал свое искусство как администратор и государственный человек. Первый консул увидел, до какой степени может положиться на него, и все знают, что доверие его было полным до той самой минуты, когда низкая интрига похитила его у Дюбуа [102] . Это о нем сказал Первый консул замечательные слова: «Надобно брать не того, кому прилично место, а того, кто сам приличен месту». Что бы ни говорил Бурьен, а тогда деятельный надзор оставался одним из самых сильных средств восстановления порядка. Десять заговоров раздирали Францию, и чтобы победить их, надобно было воспрепятствовать их реализации, уничтожить все планы.

102

В 1810 году Дюбуа несправедливо обвинили в промедлении во время печально знаменитого пожара в австрийском посольстве у князя Шварценберга. — Прим. ред.

Франция, увенчанная лаврами и оливами, тем не менее была окружена врагами, искавшими гибели ее; они старались поколебать и ниспровергнуть колосса, придававшего ей силу. Не затрудняясь путями, враги хотели погубить Бонапарта. Неужели ж преступлением являлась уверенность его, что Франция есть предмет вожделения всех хищных птиц, летавших над нею, и что один он может спасти ее? Неужели преступление — употребить все средства своего могущества для уничтожения злых намерений? Надобно было предупредить раздел Франции, который был бы неизбежен, если б коалиция вступила во Францию в 1799 году. Мы были истощены в эту ужасную эпоху, мы привыкли к унижению, к кровавому стыду, и потому легко было тогда завоевать нашу страну тем, кто желал этого. В 1814 году мы были уже не те: сто знаменитых побед внушали к нам уважение.

Таким образом, самый тщательный надзор был совершенно необходим в ту бурную эпоху, и Бурьен, по своему месту при Первом консуле, больше всякого другого мог бы смотреть беспристрастно, если б хотел. Конечно, я нисколько не думаю хвалить или защищать инквизиторскую систему, учрежденную после, во время Империи, министром Фуше. Вечный стыд да падет на него! Образ действий Фуше породил преступления, прежде неведомые, и вызвал чувства и страсти, бесконечно отвратительные. Ничто не может извинить подлостей, сделанных во время деспотической системы Наполеона, когда самовольные рабы почитали обязанностью отличаться друг перед другом в низости и жестокости. И многое было сделано именем императора, о чем он даже не знал. Но нужно ли употреблять во зло сведения наши о некоторых бесчинствах, чтобы искажать действительность, обвиняя там, где нет вины?.. Бурьену следовало бы возвыситься до Наполеона, а не низводить его — часто, слишком часто — до самого себя.

Я еще не закончила с Бурьеном. Видно, время заставило его забыть многое, что, кажется, ему следовало бы помнить. То же произошло, когда он рассказывал о тайной полиции Жюно. У Жюно не было никакой полиции. Он знал о множестве происшествий, множестве случаев, потому что военный начальник большого города должен каждое утро получать рапорты о внутреннем состоянии его, о порядке и беспорядках. В таком же положении находятся коменданты Берлина, Нью-Йорка или Филадельфии. Парижская полиция не имела никакого отношения к Жюно: ею заведовал Дюбуа, который выполнял свою работу так, что не имелось ни малейшей надобности в дополнительном надзоре. Повторю только, что военная полиция, принадлежащая главному штабу города, открывала Жюно множество дверей, в которые он часто и не заглядывал. Сколько раз видела я, как, когда старый плац-майор Лаборд приносил свои рапорты, Жюно приказывал переписывать их, чтобы исключить некоторые имена и некоторые слова, могущие стать обвинением для тех, к кому относились они, но нисколько не важные для безопасности Первого консула. Расскажу анекдот об этом.

Некая женщина, принятая в хорошем обществе, была замешана в заговоре во времена Консульства: не помню, был ли то заговор адской машины или заговор Шевалье, только женщина эта, совершенно невинная, казалась виновною из-за безрассудства одного ветреника, который пришел к ней просить убежища. Молодой человек служил поручиком в полку Фурнье; его во многом обвиняли, но он не только не сказал этого той, у которой просил убежища, но и вообще скрыл политическую причину своего обвинения. Жандармы шли по следам его и вскоре забрали его из-под крыла госпожи Монтессон (это она была его покровительницей). Узнав настоящий смысл дела, она попросила Жюно приехать к ней. Первый консул уважал ее, госпожа Бонапарт любила; сама она хотела заслужить благосклонность, какую оказывали ей, и мысль, что ее имя появится в уголовном деле, казалась ей чрезвычайно тяжелою. Жюно тотчас увидел, что она не виновата нисколько, и рапорт переписали, совсем исключив из него имя госпожи Монтессон, потому что оно было не нужно.

Через некоторое время Первый консул спросил у Жюно:

— В чьем доме взяли того поручика Двенадцатого полка?

Жюно сначала растерялся, но вспомнил, что написал в рапорте, будто поручика взяли, когда он прогуливался на Елисейских Полях, и сказал это Первому консулу. Тот усмехнулся, потянул его за ухо и заметил:

— У тебя плохая память, Жюно. Он взят у госпожи Монтессон. — Тут он перестал улыбаться и прибавил: — Ты хорошо сделал, что согласился на просьбу госпожи Монтессон: я уважаю эту женщину. Ты правильно исключил имя ее в своем рапорте, но ты не должен был забывать его и сказать мне на словах.

Тут виден характер Наполеона, который хотел все знать и оскорблялся малейшей тайной.

Я рассказала этот небольшой случай в доказательство того, что Жюно всегда избегал оглашения, если дело не касалось непосредственно императора.

Занявшись Бурьеном, отвечу здесь и на другое обвинение против герцога Абрантес. Я хочу говорить о деле господина Коло.

Раз уж произнесла я имя его, надобно рассказать о нем подробно и со всем участием истинной дружбы. Господин Коло достоин особенного внимания и государственных людей, и хозяйки дома, которая всегда рада видеть в своей гостиной человека остроумного и образованного. Таков же он и для друзей своих, потому что его дружба не пустое слово. Может быть, несправедливость Наполеона к нему сделала его слишком строгим к великому человеку. Однако и в отношении императора был он таков, каким должен быть человек с его сердцем: несчастья этого колосса славы смягчили Коло, хотя раньше могущество и сила Наполеона делали его непреклонным.

Коло из числа тех людей, дружбой которых гордишься, потому что их можно и уважать, и любить. Он был очень привязан к Жюно, а тот — к нему. Представляя мне его, Жюно сказал: «Люблю его, как третьего брата!» [103] Он, Ван Берхем и Шарль были после Мармона первые друзья Жюно.

Известно, как полезен оказался Коло генералу Бонапарту во время итальянских походов и в день 18 брюмера. В тот день не только советы, забота и активность Коло, но и деньги, и огромный кредит его стали таким пособием для Бонапарта, какого не нашел бы он ни в ком другом. Не знаю причин, разлучивших после этих двух людей, созданных понимать и ценить друг друга. Я часто слышала, что Жюно сожалел об этом. «Каким министром был бы Коло!» — говаривал он мне не раз.

103

Жюно любил моего брата с нежностью и всегда называл своим братом.

Но, что бы ни было причиной, только все, даже малейшие контакты Первого консула с господином Коло были облиты ядом. Часто имела я случай слышать суждения Бонапарта о нем, и всегда чувствовалась в них неприязненность, производимая глубоким оскорбленным чувством. Господин Бурьен должен знать об этом хоть что-нибудь: дальше несколько слов подтвердят мою догадку.

Бурьен упоминает аудиенцию, испрошенную господином Коло у Первого консула благодаря стараниям Жюно и пишет, что «это было не без больших пожертвований со стороны Коло». Слова неприличные и ложные.

Поделиться с друзьями: