Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
— А! Вот еще ловушка! — воскликнул он, раздирая один, другой, третий и четвертый пакеты; и каждый помечен лично, в собственные руки. Наконец он дошел до последней обертки. Все эти конверты пахли розой так, что это было даже нестерпимо. Я схватила один из них и изучала почерк, довольно красивый, когда Первый консул засмеялся. Это случалось с ним довольно редко, и потому все мы, знавшие его, довольно верно измеряли его веселость, обыкновенно ожидая объяснения внезапного смеха.
— Это объявление! — сказал он, рассмеявшись еще раз. — Но объявление не войны, а любви. Одна прекрасная дама любит меня, как говорит она, с того дня, когда я представлял Кампо-Формийский трактат Директории. А если я хочу видеть ее, мне стоит только приказать часовому, который дежурит подле решетки со стороны Буживаля, чтобы он пропустил женщину в белом платье, когда она скажет: Наполеон! Это… — он посмотрел на число, — точно, сегодня вечером.
— Боже мой! — вскричала я. — Неужели вы совершите такую неосторожность?
Он не отвечал и поглядел на меня внимательно.
— А вам что за дело, пойду ли я к воротам Буживаль? Что может там случиться со мной?
— Что мне за дело?! Что может случиться с вами?! Странные вопросы, генерал! Неужели вы не понимаете, вдруг эта женщина подкуплена вашими врагами? Тут может быть опасность…
Наполеон еще поглядел на меня и засмеялся.
— Разумеется, я спрашивал это шутя. Как можете вы думать, будто я настолько прост и настолько глуп, что кинусь на эту приманку? Учтите, что я каждый день получаю письма в этом роде, с назначением свиданий здесь, в Тюильри, в Люксембургском дворце. Но единственный ответ на эти милые послания, единственный, которого они стоят, — вот что… Он снова подошел к столу и написал несколько слов на письме: это была отсылка его к министру полиции.
— Черт возьми! Уже шесть!.. — сказал Бонапарт, услышав бой часов. — Прощайте, госпожа Жюно!
Он подошел к моей постели, собрал все свои бумаги, ущипнул меня за ногу сквозь одеяло и, улыбнувшись той улыбкой, которая просветляла его лицо, вышел, запев фальшивым и тонким голосом (совсем не тем, каким он только что разговаривал) свою любимую арию Камиллы, единственную песню, которую он повторял.
Я встала, забыв и о посещении Бонапарта, и о множестве конвертов, оставленных им на полу моей комнаты; горничная моя думала о них столько же. День прошел как обычно, кроме того, что я усердно учила роль в комедии «Соперники». Около девяти часов Первый консул подошел ко мне и сказал очень тихо:
— Я иду к воротам Буживаль.
— Я не верю этому нисколько, — отвечала я так же. — Вы прекрасно знаете, сколько бедствий падет на Францию, если вы найдете там смерть. Еще одно слово, и я расскажу все Гортензии или Жюно.
— Вы, наверное, с ума сошли! — ответил он и ущипнул меня за ухо; потом погрозил пальцем и прибавил: — Если вы вздумаете сказать хоть одно слово о том, что я вам показывал, то это будет не только неприятно, но даже прискорбно для меня.
— Последнего соображения довольно, генерал.
Он поглядел на меня:
— Маменькина голова!.. Точно маменькина голова!..
Я не отвечала. Он подождал несколько секунд, но, видя, что я молчу, встал и ушел в бильярдную.
На следующее утро меня разбудил стук в дверь комнаты моей горничной, и Первый консул вошел так же, как вчера, со связкой писем и газет в руке. Он уже не просил извинения, что будит меня тремя часами раньше, и сказал лишь:
— Для чего спите вы с открытым окном? Это смертельно для женщин, у которых, как у вас, зубы точно жемчуг. Не надобно подвергать опасности ваши зубы: они такие же, как у вашей матери, настоящие маленькие жемчужины.
Бонапарт начал читать газеты и, читая, делать под многими отметки ногтем. Иногда он пожимал плечами и бормотал слово или два, которых я не слышала. В этот день он сказал несколько слов об одном человеке, и я должна передать их во всех подробностях.
Он держал в руке газету, не помню какую, но, кажется, это была иностранная газета на французском языке; не знаю, выходили ли они в то время, но я почти уверена в этом. Речь шла, насколько я могла судить по его вопросу, об одном иностранном принце, которого нашли в Париже под чужим именем, а с ним девушку из хорошей семьи, не похищенную, но обольщенную им. Кажется, принц был характера нелегкого, и девица Абель не могла добиться от него единственного вознаграждения, какое только может быть для молодой, легковерной девушки. Жюно также вмешался в это дело и разыскивал молодых людей. Все это я знала мимоходом, не считая важным, да и само дело не занимало меня.
— Видели вы эту молодую девушку? — спросил меня Первый консул.
Я отвечала отрицательно.
— Ах, да! Помню, что когда я говорил Жюно, чтобы он взял ее к вам и позаботился о ней, он подпрыгнул на десять футов… А молодого принца?
Я сказала, что не встречала его, а если и видела за обедами в квинтиди, что очень вероятно, то не обратила на него внимания. Я не знала его лица.
— Это один из молодых безумцев, которые почитают все для себя дозволенным, потому что называются принцами. Сверх того, он дурно поступил в этом случае, и отец молодой девушки, человек с известным в дипломатическом кругу именем, должен был бы настойчивее говорить о вознаграждении… — Первый консул ударил рукой по газете и воскликнул: — Вот человек, который никогда не навлечет на себя порицания: это эрцгерцог Карл! У него душа героических времен и сердце золотого века. Он человек добродетельный; а это слово, сказанное о принце, много значит.
Пробежав еще несколько газет и писем, Первый консул опять ущипнул мою ногу сквозь одеяло, пожелал доброго дня и ушел в кабинет, бормоча свою песенку.
Я позвала горничную. Эта женщина была у меня еще недавно. Я сказала ей без всяких объяснений, что запрещаю отворять дверь, если станут стучать ко мне так рано.
— Но если это сам Первый консул, сударыня?
— Я не хочу, чтобы меня будили так рано: ни Первый консул, ни кто-то другой. Исполняй, что я тебе приказываю.
День опять прошел так же, как все другие; только вечером во время прогулки в коляске поехали к Бютару. Проезжая подле того места, которое столь устрашило госпожу Бонапарт, Первый консул похвалил мою смелость.
— А мне кажется, я показала большую трусость, когда сошла, — сказала я откровенно.
— Но это была необходимая предосторожность в вашем положении, и она еще больше делает вам честь. Я видел, однако ж, что вы не боялись.
Может быть, никогда в жизни еще не случалось Наполеону сказать мне такой длинный комплимент, и я была так изумлена, что даже не отвечала.
— Через день я хочу дать здесь завтрак, — сказал Первый консул, когда мы оказались в павильоне Бютара. — Прежде и после мы поохотимся. Это хорошо для меня и будет приятно для всех. После завтрака, во вторник, в десять часов, я назначаю здесь сборный пункт [99] .
99
Может быть, покажется странным, что через столько лет я помню даже день недели этой охоты; но с ним соединено одно происшествие…
Мы гуляли еще некоторое время, а потом возвратились в Мальмезон. Первый консул прошелся раза два или три по гостиной и ушел работать. Мы не видели его больше в этот вечер.
Возвратившись в свои комнаты, я снова приказала горничной не отпирать завтра утром дверей и легла в плохом настроении, сама не зная отчего. Я грустила: мне хотелось видеть своих друзей. В Мальмезоне я не знала домашней жизни, тогда столь счастливой. Со мною обходились очень хорошо, но все же я жила среди чужих. Какое испытание для молодой женщины, привыкшей каждый день, с малолетства, видеть постоянную любовь всех окружающих ее! Сверх того, я почти не видела мужа в это время. Супружеская жизнь, которая после холодеет и наконец заменяется искреннею дружбой вместо прекрасных дней любви и уверенности, что так будет всегда, эта жизнь между мною и Жюно пребывала тогда во всей свежести счастья. Мы были счастливы настолько, насколько это возможно для человека. Я чувствовала это живо и грустила, что вынуждена жить вдали от своего семейства, от своего мужа, и для чего? Этого никто не требовал: это была жертва со стороны Жюно Первому консулу, и жертва тяжелая, потому что он любил меня в то время всей силой чувства. Я знала, что необходима ему, но была еще слишком молода и не могла осознать, что необходимость эта не будет вечной. Молодость слишком доверчива в этом отношении: она сама творит себе мир и сама помогает завязать себе глаза.