Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
Бонапарт, став консулом, пытался привлечь Питта на сторону Франции. Предложения были сделаны неловко, хотя столь искусно, что не могли унизить. Но Первый консул чувствовал всю неприятность неудачи. Он чувствовал это, может быть, слишком сильно; но я уже говорила, как он бывал раздражителен в мелочах. Тогда-то родилась в нем против Питта непреодолимая антипатия. Он велел изыскать все подробности его жизни, и французские газеты, равно как и оппозиционные английские, вскоре разразились бранью самого дурного вкуса. Что же вышло из этого? Питт, человек, а не ангел, в свою очередь совершил нападение не на берега наши, а на семейство Первого консула, и с этого дня предметы, самые милые и драгоценные для сердца Бонапарта, были преданы всему, что только может написать и представить публике злое и довольно-таки остроумное перо. Иногда описывали события вымышленные, но часто говорили и правду. Вся Европа с обыкновенным пристрастием к запретному бросилась читать подробности жизни матери и сестер Первого консула.
Первая из статей привела Наполеона в такое бешенство, что вторую уже не смели перевести ему во всей полноте. Однако надобно было пересказать хоть что-нибудь, и тогда-то разразился гнев Юпитера, точно как у Гомера, и движение бровей нашего Юпитера почувствовала вся Европа. Вместо того чтобы отвечать Питту шутками, Наполеон продолжал перебранку, и с такою язвительностью, что вскоре оскорбления личности дошли до последней степени. Ничто не может дать понятия об исступлении Наполеона, когда он читал памфлет, любой из тысячи, которые распространяли на берегах Франции лондонские сплетники, стараясь угодить своему правительству, да еще и заработать деньги.
Известно, что во время Амьенского договора Питт не хотел оставаться в правительстве, чтобы не утвердить, как он сказал, своею подписью стыда Англии и не войти в сношения с человеком, которого почитал он врагом человеческого рода. Может быть, никогда в мире не бывало такой ненависти, какая существовала между этими двумя людьми. Император уже знал в то время, чего хотел, и строил основание для своего обширного здания. Он видел при этом одно существенное и ужасное препятствие — Питт. Этот человек затруднил все его действия. Он маячил перед ним, как привидение. Двадцать три года Питт управлял делами и приобрел влияние даже на дела Франции! Тщетно Наполеон говаривал о нем: «Уильям Питт — великий министр до Дувра, в Кале я уже не боюсь его». Это было несправедливо. Уильям Питт был человек искусный везде, и пусть Наполеон не боялся никого и ничего, но он ненавидел его и страшился, как страшатся талантливого врага.
Воспитанный школой своего отца, лорда Чатэма, Питт начал управлять делами с двадцати четырех лет, утвердившись в правилах, может быть, несколько мелочных: он слишком многим жертвовал для прений и речей парламентских. Он был красноречив и знал это. Он хотел блистать на трибуне и часто жертвовал этому желанию преимуществом молчаливой рассудительности. Он, холодный и осторожный всегда, делался при этом болтуном и краснобаем, похожим на нас. Ненависть его против Франции и против Наполеона была сумасшедшей. Конечно, он оказал услуги своему отечеству, но спасение Англии есть больше следствие ошибок императора, чем политической системы английского премьер-министра.
Питта называют в Англии великим человеком, но так ли это? Что видим мы в Питте? Постоянную ненависть к нашей революции. Увлеченный этой ненавистью, он причинил нам много зла. Можно сказать утвердительно, не боясь возражений даже со стороны англичан, что не упорство в административных и политических успехах Питта привело Францию к гибели и спасло Англию, а ошибки противника, которыми сумели воспользоваться люди бездарные. Они хорошо сыграли теми картами, которые послал им случай.
Смерть Питта произвела сильное впечатление в Испании. Англия пребывала в таком жестоком и страшном своими последствиями раздоре с этим несчастным королевством, что неприязнь его могла справедливо относиться к премьер-министру британского правительства. Питт, управляя делами, выражал свое мнение о союзе Испании с Францией в присутствии всего парламента так неумеренно, что даже в Англии порицали его за это. Не потому ли смерть его казалась каким-то искуплением памяти погибших в Трафальгарской битве? Я жила в Виттории у одного из знатнейших испанцев, и он зажег огни во всем своем доме, празднуя событие, столь счастливое для Испании, как сказал он мне.
— Но как позволили вам сделать это? — спросила я. — Ведь вы праздновали смерть все-таки человека и христианина.
— Он христианин? — лицо испанца выразило множество эмоций. — Он человек? Да я не просил позволения, я давал бал. Но как, сударыня, можете вы говорить, что Питт был христианин? Ведь он был протестант. Еретик!
Я еще не знала тогда и только во время другого путешествия в Испанию увидела, что многие испанцы почитают англичан и большую часть немцев язычниками. Они обожают Пресвятую Деву с особенным благоговением, а этого нет в протестантской религии, и потому они глядят на англичан и немцев как на еретиков.
Глава XVIII. Императрица-мать и ее двор
Боже мой, как я была счастлива вернуться, вновь увидеть мое отечество! Как сладостно было выговаривать это слово — Франция! Произнося «я француженка», я невольно подымала голову, ощущая в сердце какое-то гордое чувство, которое принимала с пламенным вдохновением, и чувствовала слезы в глазах своих, когда видела, что мое отечество уважают и чтят в лице слабой женщины единственно потому, что она француженка и носит имя одного из храбрых сынов Франции.
На другой день по приезде я написала баронессе Фонтаж, придворной даме императрицы-матери, спрашивая, когда могу я представиться. В тот же вечер я получила ответ, что императрица примет меня в следующее воскресенье, до обедни. Это было в четверг.
В пятницу утром ко мне явился некто, довольно неважный при дворе, и, вертясь возле камина, спросил, неужели я не поеду в Тюильри до визита к императрице-матери. Вопрос показался мне неуместным. Я отвечала откровенно, что предполагала ехать в Тюильри, но, еще не забыв придворных обычаев, нахожу больше приличным подождать, пока не буду на своем месте. Я не хотела оскорблять, потому что знала, до каких выражений дошли свекровь с невесткой, и твердо решила не затруднять собой этикета. Я написала госпоже Ларошфуко и спрашивала у нее, когда могу явиться к ее величеству с поклоном. Она тотчас отвечала мне, что доложила императрице и получила приказание пригласить меня к завтраку на следующее утро и сказать, чтоб я непременно привезла с собой крестницу императрицы, мою маленькую Жозефину. Материнская гордость моя утешилась этою благосклонностью, потому что Жозефина была прелестное дитя, с розовыми щечками, на которые падали густые кудри, похожие на тугие мотки пьемонтского шелка; она была так мила, так нежна в обращении. Я позаботилась о ее наряде больше, нежели о своем собственном, и на следующее утро, около половины одиннадцатого, приехала в Тюильри с дочерью.
Конечно, не одно только желание сделать приятное императрице заставило Наполеона снисходительно позволить ей ее собрания, совершенно искренние и неформальные. В первый период Империи Наполеон довольно строго требовал исполнения этикета, и в этом случае он действовал логически, как и во всем другом. Это требовалось не только для монархии, восстанавливаемой им, но и для всякой другой власти, возможной у нас. Французам необходимо обуздание, когда они лицом к лицу с властью. У террора этикетом было революционное судилище, и палач занимал должность церемониймейстера. После этого нечего было ему страшиться, что его станут осмеивать. При начале Империи также необходима была не только строгость, но даже требовательность, чтобы машина могла двигаться правильным образом. Император запретил бы завтраки у императрицы, не будь они для него, хоть и отсутствующего, средством, которое часто использовал он для достижения цели путем, известным только ему одному. Я наблюдала чудные дела, в которых сама бывала орудием, не зная того. И сколько из наших дам находились в таком же положении, хотя и не подозревали этого! Император хотел тогда привести в исполнение свою несчастную систему смешения и позволял завтраки у императрицы, пользуясь ими для своего плана. Туда приглашали многих женщин, которые иначе не допускались ни в большой придворный круг, ни даже на спектакли. Там встречала я множество имен, после появившихся в «Императорском календаре» по собственной их воле, хотя вначале никак не хотели они находиться при госпоже Богарне, как при одной из своих.
Я сохранила особенное воспоминание о том завтраке, на который императрица пригласила меня после моего возвращения, и этому способствовало обстоятельство, которое поразило бы и всякую другую. Когда я вошла в большую желтую гостиную, то увидела там молодую женщину, и ее прелесть, свежесть, ее лицо, совершенно очаровательное, изумили меня; она, улыбаясь, подошла ко мне, хоть и не знала меня, и, наклонившись к Жозефине, сказала: «Какое милое создание! Хочешь ли ты ко мне, мой ангел?»
Она взяла малютку на руки и побежала с нею в угол гостиной. Жозефина, сама очень дружелюбная, любила такое обхождение и отвечала наилучшим образом. Я не успела спросить у госпожи д’Арберг, кто эта хорошенькая особа, когда императрица вышла из своих внутренних комнат. Прием ее оказался так добр, так мил, как только это было у нее возможно, а мы все знали, что когда она хотела, то бывала непревзойденной. Она поцеловала меня, сказала с чрезвычайной благосклонностью, как довольна, что видит меня, и прибавила:
— А где же моя крестница? Разве вы не привезли ее?
Моя Жозефина, привыкшая к ласкам своей крестной матери, прибежала сразу, как увидела ее; для милой малютки не существовало ни приличий, ни этикета.
— А, а! — заметила императрица. — Стефания уже играет с Жозефиной. Вы ведь не знакомы с моей племянницей? — сказала она мне тихо. — Посмотрите на нее; не правда ли, она прелестна?
Я могла отвечать, не боясь упрека в придворной лести, что императрица говорит сущую правду. В самом деле, я мало встречала женщин, которые были мне так приятны, как мадемуазель Стефания Богарне в ту эпоху. Все, что может нравиться: приятные манеры, изящная наружность, все преимущества, каких только может желать женщина в свете, — соединялось в ней. Она пленяла мужчину, потому что была хороша и приветлива, а женщины также не сердились на нее, потому что она была добра и любезна со всеми. Она была дочерью сенатора Богарне, двоюродного брата первого мужа императрицы, и невеста наследного принца Баденского. Жених ее, которого увидела я через несколько дней, показался мне совсем не так хорош, как она.