Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
Тотчас пришел в движение и телеграф. Брюссель, Лион, Антверпен, Брест, Бордо, Лилль — все большие города империи узнали радостное известие, и к четырем часам утра оттуда уже получили ответ: в провинциях царила такая же радость, как и в столице. Курьеры поскакали к иностранным дворам. Известили также итальянский сенат и муниципалитеты Рима и Милана. Военные крепости получили приказание сделать такое же число выстрелов, как в Париже; в гаванях корабли украшали флагами, и везде, куда только доходило известие, иллюминация устраивалась без приказаний. Кто любил находить в изъявлениях народа выражение сокровенной его мысли, тот мог заметить, что во всех предместьях и во всех секциях Парижа нижние этажи даже бедных домов оказались также освещены, как великолепные дворцы и общественные здания, всегда блистающие огнями в подобных случаях.
И все это делалось без приказа! Все шло от сердца! Тот самый народ, который в продолжение тридцати пяти лет перечувствовал так много, плакал о стольких потерях, воспевал столько побед, теперь, для выражения своего энтузиазма, снова нашел живые, свежие чувства!
Вот еще несколько слов о рождении короля Римского.
Известно, как страдала Мария Луиза во время родов. Схватки начались в семь часов вечера 19 марта, и лишь в семь часов утра следующего дня она разрешилась.
Нельзя описать, сколько в эти часы страданий император выказал ей своей привязанности: может показаться, что это взято из какого-нибудь романа! Но достоверно, что он любил, и любил истинно в то время. Когда барон Дюбуа пришел объявить ему, что императрица в опасности, он выходил из ванны, в которую улегся, чтобы остудить свою лихорадку. Он не дал даже вытереть себя, надел шлафрок и побежал к императрице, повторяя Дюбуа: «Думайте только о матери! Спасите мать! И не теряйте головы!»
Находясь подле нее, он целовал страдалицу, просил ободриться, думать о нем. О нем, который так любит ее! Он брал ее руку, целовал, сжимал в своих руках, глядел с невыразимой любовью своим всесильным взглядом, который умел метать молнии, а теперь, обращенный к матери его ребенка, стал только нежным и ласкающим. В эту минуту она была для него только предметом любви. Вскоре ее стенания истерзали его сердце, и он побледнел, побледнел так, что, казалось, готов был умереть. Он не мог оставаться в комнате, вышел в соседний кабинет и там дрожал от страха. Так провел Наполеон двадцать минут в жесточайшем мучении, потому что должны были применить инструмент. Ребенок выходил ножками, и голова его была сжата, так что Дюбуа тревожился.
Когда императрица разрешилась, император, которому сделалось чуть ли не дурно, кинулся к ней в комнату и целовал ее, даже не бросив сначала ни одного взгляда на своего сына. А между тем дитя могли почитать мертвым, потому что около десяти минут он не подавал признаков жизни. Его завернули в нагретые салфетки, терли руками тело, влили несколько капель коньяка ему в рот. И наконец царственный ребенок испустил слабый крик.
Надобно было знать благородное лицо Наполеона, чтобы с изумлением вспомнить о выражении безумной радости, одушевившей его, когда он услышал первый крик своего дитя. Своего сына! С живостью двадцатилетнего юноши подбежал он к этому мальчику, который был дан ему как самый высший, но вместе и последний знак благосклонности счастья. Он целовал его с искренней, пылкой нежностью, затем, поворачиваясь к Марии Луизе, благодарил ее за такой подарок, и опять тысячу раз целовал своего ребенка.
Когда императрицу уложили в постель и вокруг стало спокойнее, император пошел одеться — он был почти наг — и пел вполголоса, что всегда было у него знаком величайшего удовольствия. Многие придворные были тут и не смели подойти; он подозвал их сам.
— Ну, господа, этот малютка довольно толст и весьма красив. Он-таки заставил просить себя, прежде чем появился на свет.
Нельзя представить себе, какая толпа теснилась у ворот дворца: все хотели знать о состоянии новорожденного и матери. Услышав об этом, император приказал, чтобы в одном из залов парадной половины постоянно находился камергер, который читал бы вслух бюллетени, предоставляемые медиками императрицы о состоянии ее здоровья.
Да, повторяю, кто не видел Наполеона в этом волнении, тот не знал его как следует. Наполеон обожал своего сына и занимался им беспрестанно. Он играл с ним, будто самому ему было пять лет, брал короля Римского на руки, прыгал с ним, опускал на землю и вдруг подымал быстро вверх, отчего ребенок смеялся до слез. Потом подходил с ним к зеркалу и строил ему гримасы, что опять веселило ребенка.
Иногда принц плакал, потому что шутки были слишком живы; тогда император говорил ему:
«Как, ваше величество, ты плачешь? О! Король, и плачет! Это нехорошо… Фи, фи! Это не годится!»
Он не назначал часа, когда следовало приносить к нему ребенка, да и нельзя было назначить его; наконец выбрали для этого час завтрака. Тогда он заставлял маленького короля пробовать вино, обмакивая свой палец в стакан и давая ему пососать; иногда он обмакивал свой палец в соус и мазал им лицо сына, который хохотал от всего сердца, видя в нем такого же, как он сам, ребенка. Дети любят тех, кто играет с ними…
Однажды император обмазал ему щеки, подбородок и нос. Это чрезвычайно позабавило Римского короля, и он захотел, чтобы император сделал то же самое маменьке Кье — так называл он госпожу Монтескье.
Выбор ее в гувернантки к молодому принцу показывал, как император умел судить о людях. Это был самый лучший, самый правильный выбор, какой только можно было сделать. Женщина еще довольно молодая, так что лета ее не могли испугать ребенка, она, однако, была в той поре зрелости, которая необходима для высокой должности и доверия императора. Благородная именем и сердцем, она действительно пользовалась тем, что свет часто отдает случайности или удаче — уважением всех. Ее уважали и любили.
Госпожа Монтескье была воспитана не так, как многие девицы того времени: она получила образование самое тщательное. Она была благочестива, но не ханжа; никогда не пропускала обедни в воскресенье, но не делала это напоказ. Так же соблюдала она и все религиозные обряды, потому что ее благочестие было столько же искренно, сколько просвещенно. Она пользовалась известностью, свободной от малейшего нарекания. Может быть, она несколько холодно обходилась с людьми, которых не слишком знала, но это было не высокомерием, ибо она понимала, что есть истинное достоинство. По крайней мере, я всегда находила госпожу Монтескье, жену обер-камергера и гувернантку короля Римского, очень вежливой и даже предупредительной особой. Ее, повторяю, уважали и старались заслужить любовь ее.
Превосходные поступки ее в отношении короля Римского, когда настало время несчастий его отца, тем более внушали к ней уважение и любовь. Она проявляла о нем заботу самую нежную с первого дня его рождения, и в тот ужасный день, который разлучил несчастного ребенка с родителями, отнял у него отца и мать, — в этот день госпожа Монтескье отдала ему себя вполне, потому что она одна оставалась у него! Она поехала с ним, покинула отечество, друзей, свою семью ради того, чтобы он, младенец, едва стоящий на ногах, еще долго мог иметь дружескую руку, которая поддерживала бы и вела его! А между тем чело благородного ребенка было уже развенчано, и высокие надежды ее, само собою разумеется, погибли безвозвратно.
Императрица не любила госпожу Монтескье, но причина этого никогда не была известна хорошо. Говорили, будто герцогиня Монтебелло, любимица Марии Луизы, ревновала к госпоже Монтескье. Признаюсь, я не верю этому объяснению: герцогиня Монтебелло, чрезвычайно добрая, была столь любима императрицею, что не могла завидовать никому. Да это и не в характере ее, никогда не затеяла бы она интриги для охлаждения Марии Луизы к гувернантке ее сына.
Но так или иначе, а Мария Луиза не любила госпожу Монтескье, которую должна была бы любить как сестру и мать за беспрерывное попечение о ее сыне. Однако Мария Луиза, достойно хвалимая за то, что не делала зла, демонстрировала холодность во всех привязанностях сердца, не исключая и гувернантки сына. Да как обходилась она и с самим этим ребенком! Я видела ее подле сына, видела, как она, возвратившись после верховой езды или садясь на лошадь, кивала ему, и это почти всегда заставляло ребенка вскрикивать, потому что она носила на шляпе большие перья, которые качались и пугали его. Оставаясь дома, она приходила к своему сыну только в четыре часа дня. С нею бывала работа, и она, вышивая свою салфетку, взглядывала по временам на маленького короля, кивала ему и говорила: «Привет! Привет!» Но не проходило и четверти часа, как ее извещали, что Изабе или Паэр ожидают ее величество — один с уроком рисования, другой с музыкальным уроком. Ей бы следовало дольше оставаться каждый день у сына и учиться быть матерью у той, которая так хорошо заменяла ее. Впрочем, этому нельзя выучиться, и, может быть, она хорошо делала, что уходила.
Каждое утро в девять часов молодого короля приносили к императрице; она брала его иногда, ласкала и опять отдавала кормилице. Разумеется, ребенок сердился, не видя от нее таких ласк, как от отца, и плакал, упрямился. Его уносили.
Когда я приехала в Париж из Испании, император и императрица только закончили путешествие по Северной Франции. Во время этого путешествия она могла видеть, что радость от рождения короля Римского была истинной радостью всех французов!
По возвращении из этого путешествия было совершено крещение. Оно описано столько раз, что излишне снова его описывать. Молодого принца наименовали при крещении Наполеон-Франсуа-Шарль-Жозеф, или на немецкий лад Наполеон-Франц-Карл-Иосиф. Это имена крестных отцов его, они находятся в акте о его крещении и на могильном камне, положенном над ним на двадцать первый год его жизни.