ЖАНРЫ

Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:

— Однако, — сказал Веллингтон, — ведь вы не хотите показывать меня в качестве экзотического зверя?

— Конечно нет. С кем хотите вы быть вместе?

— С кем вам угодно. Пригласите Меттерниха: он любезен и остроумен.

Я думала так же, как он, но этикет помешал мне исполнить это желание. Кого из двух я посажу за столом по правую руку? Кому из двух я подам руку, идя за стол? Такие мелочи помешали мне видеть их у себя обоих вместе. Я пригласила и англичан и французов. Мне хотелось зазвать кардинала Мори, который через день отправлялся в Италию, но, как кардинал, он требовал права идти впереди всех, пришлось оставить его. Я пригласила Джорджа Моррея, генерал-квартирмейстера Веллингтона, и одного французского генерал-лейтенанта, а также графа Люке.

Я предупредила генерал-лейтенанта, что обед у меня будет церемониальный, но можно быть не в мундире. Мужчины, такие щеголи, как маркиз Баленкур и двое-трое других, князь Венцель Лихтенштейн и брат его Мориц, — все они были одеты прилично. Веллингтон, только за неделю до того сделавшийся герцогом и только что получивший об этом известие, приехал в половине седьмого, во всем блеске истинного джентльмена, и хоть и во фраке, но чрезвычайно щегольском. Госпожа Дюшатель, госпожа Лаллеман, графиня Люке, баронесса Томьер, госпожа Дюмерк и я составили группу женщин и были так модны, как умели и могли мы быть тогда; а мы могли очень много. Дом мой, всегда убранный превосходно, был в тот майский день наряжен, как умная кокетка.

— Мне кажется, — сказал герцог, — вы переняли наш обычай обедать поздно; не правда ли, это прекрасно?

Он был очень мил и даже остался слушать пение Эмилии Дюмерк, моего друга и самой пленительной сирены, какую только создавал Бог.

Меттерних понял меня, когда я объяснила ему свое затруднение с местами и с тем, кому подать руку, — он приехал после обеда.

Знатные посетители мои уехали в Лондон, где праздники доходили до последней степени великолепия и пышности. Мне описывал их в письмах Меттерних и после рассказывал лично, потому что он опять был в Париже, проезжая в Вену на конгресс. Нам было грустно расставаться, потому что я люблю его нежно и уверена, что имею в нем верного друга. Он писал мне из Вены в ноябре:

«Я провел в Бадене целый месяц, но свобода моя была слишком недолгой, и политический мир уже собирается в Вене, где будут рассуждать о делах. Вы услышите также о бале, который я даю в обширном и прекрасном доме, принадлежащем мне в одном из венских предместий».

Он и в самом деле устроил этот праздник, описанный тогда во всех газетах. Но балы в Вене случались каждый день, и столица Австрии сделалась тогда местом наслаждений и очарований. Я говорю иногда об этом с людьми, которые блаженствовали там, и они вспоминают, как были тогда утомлены волшебством, развертывавшим перед ними золотые благоухающие страницы, на которых глаза читали только слова радость, празднество, любовь, счастье… То были единственные в жизни минуты, которые пролетают так быстро, что рука едва успевает схватить их, но они оставляют после себя продолжительные и неистребимые воспоминания!

Посреди таких наслаждений, в дни радости, когда напев танца сменялся словами любви, вдруг произнесено было одно слово… только одно слово… и оно поразило всех недоумением, беспокойством, даже ужасом. Это волшебное слово было Наполеон. Да, Наполеон возвратился во Францию. Он прошел от залива Жуан до Лиона, французы несли его на руках, и он казался страшнее еще тем, что сердце его было полно мщения. Он требовал опять свои города, свои пушки, крепости, тысячи знамен и орлов своих, и всё возвращалось к нему. Этого казалось мало оскорбленному его духу: ему надобно было восстановить помраченную славу Франции, пробудить гордый дух старых своих солдат и опять властвовать над Францией.

В истории есть события, которые можно описывать, потому что предшествовавшие им происшествия уже приготовляли идею их, и они были ожидаемым следствием. Но здесь не было ничего подобного. Это была молния, которая засверкала посреди ясного дня. Это было всё после ничего. Я помню, что когда первое известие о высадке Наполеона пришло в Париж, мы глядели друг на друга с каким-то изумлением, похожим на безумие, не верили и опять глядели вокруг себя, желая увериться, что мы не бредим.

В полночь с четвертью 19 марта Людовик XVIII вышел из Тюильрийского дворца, вновь увиденного им после двадцатитрехлетнего изгнания. В этот раз он должен был страдать больше, нежели прежде, потому что вновь начинал жизнь, исполненную несчастий. Бодрость истощается бедствием. И сверх того, Людовик XVIII постигал всю меру зла, какое должен был произвести отъезд его. Он видел пагубное следствие духа эмигрантов 1791 года, духа тогдашнего двора, уже породившего столь глубокие несчастья, которых, однако, хотели вновь.

Лестница, дворы, все выходы из замка были наполнены бесчисленным множеством народа, сокрушенного и молчаливого. Когда карета, запряженная восемью лошадьми, подъехала к крыльцу, все, повинуясь невольному чувству, обратили глаза кверху. Король сходил тихо, потому что недуги мучили его еще тяжелее в этот скорбный час. Таков был отъезд в глубокую ночь больного государя, оставляющего свою столицу почти скрытно, а между тем возвышенного душою и способного к великим делам.

Двадцатого марта, когда еще не прошло и двадцати четырех часов после отъезда короля, Тюильрийский дворец стал свидетелем сцены совсем иного рода: возвращения императора Наполеона. Накануне он прибыл со своими гренадерами в Фонтенбло и, узнав об отъезде Бурбонов, тотчас понял, что не должно быть междуцарствия. Он немедленно отправился в Париж и хотел бы приехать туда без всякого промедления, но толпы людей останавливали его на каждом шагу, и он не прежде девяти часов вечера въехал в город.

Какие чувства волновали его, когда он проезжал под торжественной аркой?

Увидев Наполеона, жители обрадовались, но радость парижского народа была совсем не такова, как в провинциях. Тут уже не было безумного энтузиазма, сумасшествия, идолопоклонства. Париж изумился. Париж не похож на другие города; жители его никогда не управляют сами своими чувствами. У них есть энтузиазм особенного рода, готовый к услугам всякого, кто возьмется за них. Говорю это с прискорбием…

Кажется, головокружение охватывало всех, кто жил в стенах Тюильри, и Наполеон также испытывал нечто подобное, когда 20 марта переступил порог дворца. Двадцатое марта, день, когда в этом же царственном жилище видел он последнюю улыбку счастья при рождении короля Римского! Он хотел ознаменовать эпоху чудесным возвращением и в самом деле возвратился, но как и с какими помышлениями! Какие намерения волновали его! Несчастный! Он в одну минуту постиг, что жребий его переменился! Дитя, которого как вестника мира и надежду династии приветствовала столица радостным криком, это дитя уже было не во власти Наполеона.

Но кто может сказать, какие чувства волновали великую душу Наполеона, когда он положил свою руку на мраморные перила лестницы, где столько великих мира сего еще за несколько месяцев до того всходили и нисходили без конца. Без сомнения, этот человек веков, бывший их повелитель, думал, что они опять придут склонить перед ним голову, придут по той же дороге, по которой народ провел его как триумфатора на щитах войска. Он ошибся, он виноват, когда в тот день 20 марта забыл, что только народ и принес его на руках своих в Тюильри!

Что делали маршалы в это время? Один говорил Людовику XVIII: «Государь, я привезу его вам как лютого зверя: в железной клетке» (слова маршала Нея!). Другой издал прокламацию, где написал, что Бонапарт — злодей! Остальные трусливо оставили его, а один из тех, кто должен был бы заслонять его своим телом, интриговал только, как бы ему сохранить свои имения в чужих землях…

Так-то, без блеска, какой придавали ему эти лучи военной славы, составленные из людей, конечно, храбрых лично, но знаменитых единственно благодаря ему, Наполеон вступил 20 марта в Тюильри, тогда как огонь, зажженный накануне для Людовика XVIII, еще горел в большом камине.

Поделиться с друзьями: