Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
— Бертье! — сказал Наполеон, взяв его за руку. — Бертье! Ты видишь, как нужны мне теперь утешения!.. А еще больше надобно, чтобы меня окружали истинные друзья мои. — На последних словах сделал он ударение, но Бертье не отвечал ничего. Наполеон продолжал: — Ты возвратишься завтра; не правда ли, Бертье?
— Конечно, государь, — ответил князь Невшательский и вышел из кабинета, уже склоняя голову под тяжестью измены. Он, Бертье!..
Когда он ушел, император долго не говорил ни слова. Герцог Бассано уважал это прискорбное молчание и старался угадать мысли несчастного своего повелителя теперь больше, чем в дни его торжеств. Он также последовал глазами за этим человеком, отягченным безмерными милостями, которых не выкупил он ни одним действием, каким, по крайней мере, оправдывали их другие.
Император долго смотрел вслед другу, и глубокая скорбь выражалась в его взгляде. Потом он отвел глаза и несколько минут не переставал глядеть на паркет. На челе его отражалась тень скорбных мыслей, которые тяготили эту страдающую душу. Наконец он подошел к герцогу Бассано, положил ему руку на плечо и сказал выразительно:
— Он не вернется!..
В самом деле, Бертье не вернулся.
Герцог Рагузский оставил свой корпус в окрестностях Эссона, под началом генерала Сугама, а сам еще не знал, что делать, на что решиться… Договор, заключенный им 5 апреля в Шевильи с князем Шварценбергом, был оспариваем им же самим. Но вот что непростительно герцогу Рагузскому: он обнародовал копию с акта, которым лишали императора престола, а до того армия еще не знала о нем. К копии он приложил письмо, где намерения его выказывались ясно.
Генерал Сугам в отсутствие герцога Рагузского решился действовать. Войскам сказали, что идут против неприятеля. При этих словах солдаты бросились за оружием и радостно пошли, но неприятель не встречался им. Наконец в окрестностях Версаля они увидели, что их обманули, и с руганью накинулись на своих генералов, которые могли тут же стать жертвами их гнева. Один батальонный командир, который был удивительно похож на императора и потому одевался как он, проезжал в это время мимо; солдаты схватили его на руки, понесли, торжествуя, и кричали как сумасшедшие: «Да здравствует император!»
Подробности прибытия маршалов Наполеона к русскому императору рассказаны в стольких сочинениях, что я почитаю бесполезным описывать это. Скажу только, что Наполеон хотел в делегацию включить и Макдональда. Он сказал герцогу Бассано:
— Я хочу послать с ними и герцога Тарентского; он не любит меня, но он честный человек, и тем больший вес будет иметь голос его у русского императора. — Подумав с минуту, он прибавил: — А бедный Мармон!.. Я опечалю его, если не включу в эту депутацию.
Маршалы отправились в Париж после продолжительного совещания с Наполеоном. В Птибуре они должны были остановиться и получить от принца Вюртембергского охранные листы. Уже начинались унижения! Но, что ж делать: мы были побеждены. Маршал Мармон не вышел из кареты, и это сочли странным: оно и было странно.
В Париже они тотчас приехали к русскому императору. Там маршал Мармон опять показал странное смущение: он страдал, потому что не был изменником, нет, никогда не был! Он истинно несчастлив, он знает всю меру зла, сделанного им!
Маршалы явились к русскому царю. Мармон не вошел с ними! Знал ли он уже в тот момент, что сделал Сугам?..
В ту минуту, когда появилась какая-то надежда, один из адъютантов Александра подал ему пакет. Император открыл его, и новое выражение появилось на его лице.
— Что ж это, господа! — сказал он маршалам с выражением упрека. — Вы говорите со мной от имени армии, уверяете в ее чувствах, а я сейчас получил известие, что корпус герцога Рагузского присоединился к акту лишения престола, объявленному Сенатом! — Он показал маршалам бумагу, подписанную всеми старшими офицерами и генералами 6-го корпуса. После этого было всё кончено…
Известие об отречении Наполеона произвело действие, которое теперь трудно описать. Каждый был так отягчен собственными бедствиями, что внешние события поражали его уже меньше, чем случилось бы это в другое время. Вдовы и сироты страдали из-за своих личных горестей и не имели слез для бедствий общих. Только близкие к императору сердца могли скорбеть и за себя, и за него…
Известно, как все утихло после отречения Наполеона. Это подвиг жизни его, может быть, прекраснейший из всех, а он совершился почти незаметно для таких людей, как мы, ветреных и легкомысленных во всем. Наполеон мог тайно возвратиться в Париж, устроить волнения, наполнить улицы и площади трупами и кровью. Но пролилась бы кровь французов, а он скорее согласился сойти с трона, чем остаться на нем такими средствами. Можно верить, когда я утверждаю это: я основываюсь на своих заметках того времени, когда я не имела причин быть пристрастной к Наполеону.
Глава LXXI. Людовик XVIII
Вместе с императором Александром приехали в Париж многие русские, которых я знала прежде как путешественников и приятных людей. Один русский чиновник жил в моем доме и занимал нижний этаж его, и я сохранила благодарное воспоминание об этом образованном человеке, от которого не видела ничего, кроме самого вежливого обращения.
Однажды он явился ко мне с извещением, что к нему приехал знаменитый граф Платов, казачий атаман, и очень желает увидеть вдову Жюно, первого адъютанта Наполеона. Я отвечала, что с удовольствием готова принять его.
Платов оказался человеком замечательным. Ему было тогда лет пятьдесят пять или больше, не берусь сказать наверное. Он был высок ростом; прекрасная голова его и выразительное лицо не выдавали ничего дикого, что многие хотели замечать у казаков. На нем был длинный кафтан из синего сукна, почти до пола, с множеством складок, как у нынешних дамских платьев. На шее висел орден с превосходными бриллиантами; сабля его, говорят, тоже была очень дорогой.
Он не говорил по-французски, и мы разговаривали через переводчика. Он сказал мне много приятного о Жюно. Платов готовился уже уйти, когда в комнату вошли мои дети. Альфред, который был еще на руках кормилицы, отчаянно закричал, когда увидел человека в таком странном наряде. Но Платов подошел к ребенку и начал с ним так ласково разговаривать — разумеется, больше глазами и движениями, — так весело смеяться, что сын мой пошел к нему на руки, даже не хотел оставить его. Это заставило грозного казацкого атамана по крайней мере четверть часа играть с малюткой и позволить ему выбирать блестящие медали, которыми была увешана его грудь. Наконец, отдавая его кормилице, он рассмеялся и довольно долго рассказывал что-то нашему переводчику.
— Угодно ли знать, что он говорил мне? — спросил переводчик.
— Прошу вас…
— Он рассказывал, что в одном городе Шампани — только не припомнить названия его — женщина, у которой он квартировал, увидев, что он взял на руки ее ребенка, так же как теперь Альфреда, закричала неистовым голосом, упала к его ногам и со слезами просила отдать ей ребенка назад; это была прелестная девочка полутора лет. Женщина, по странной случайности, говорила по-немецки, а Платов знает этот язык. Он старался поднять ее одной рукой, потому что другой держал ребенка, который не хотел оставить его. Но женщина не хотела вставать и наконец умоляющим голосом промолвила, чтобы он не ел ее дочери! Не правда ли, Платов справедливо говорит после этого, смеясь: «Кто тут был более дик — я или эта женщина?»
Переводчик зачем-то спросил у него, нравлюсь ли я ему. Платов взял меня за руку, поклонился и знаками просил меня встать. Подвел к окну, внимательно рассматривал и наконец сделал одобрительный знак, потом продолжил свой осмотр, который был мне очень забавен, и сказал несколько слов, разумеется, непонятных мне.
— Он думает, — объяснил переводчик, — что у вас характер и душа мужские, что вы неустрашимы и одарены большой твердостью…
Тем кончилось наше свидание, весьма любопытное.