Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)
Шрифт:
В том же немецком пансионате останется мой сын, а в Берлине по-прежнему живет Конкордия (она сотрудничает в каком-то рекламбюро и даже что-то зарабатывает). Если ты получил мое предыдущее письмо, ты знаешь, что мы с ней помирились, однако жить я с ней, как стало ясно, больше не смогу, а может, и не только с ней. Невозможно после того, что случилось со мной, что случилось с ней, точнее, из-за того, что такое вообще случается и что всегда этого можно ждать. Жить в ожидании такого я не могу. Даже не могу сказать, что самое страшное в этом нашем «случается». Вероятно, предательство, ожидание предательства, самая возможность предательства. Можно ли существовать в мире с Иудой, в мире потенциальных Иуд, хотя бы и вполне мирных? Иуды не вешаются больше в мире повседневного предательства, они ассимилировались, они опростились и только в чрезвычайных случаях вдруг просят прощения: «Прости, милый, я тебя предал, но я существо слабое, значит, судьба… Или не судьба». Им прощают все, даже распятие, но жить в этом мире предательства больше не хочется. Что-то вроде того…
Итак, прощай, Володечка. Улетаю в Черную Африку из черного европейского мрака, и душа моя погружена во мрак, из которого вряд ли выведут меня новое путешествие, экзотика джунглей и деревня прокаженных. Вот и захотелось проститься с тобой. Передай привет всем нашим. Ношу в душе огромную нежность ко всем вам, нежность, очищенную расстоянием, разлукой, нереальностью нового свидания, ностальгическим преувеличением всего, что было. Прощайте и дай вам Бог…
Послесловие редактора
Этот краткий эпилог, точнее, я мог бы даже назвать его некрологом, потому что автор и герой этого повествования Зиновий Кр-ский (теперь уже можно раскрыть, что истинная фамилия его была Красновский) погиб при неизвестных обстоятельствах в пробуждающейся к новой жизни Африке. Его друг Владимир, чей адрес был в свое время найден нами в бумагах покойного, получил это печальное известие из Африки и принес нам его вместе с последними письмами друга. Это тем более печально, ибо Зиновий не успел получить пространного и теплого письма от своего друга Владимира, который намерен был отправить ему также русские книги и газеты, что ранее просил его друг. Зиновий погиб, не получив ни письма, ни газет, но этот поистине печальный конец все-таки можно было предусмотреть заранее, ибо бесславная гибель ожидает всякого, кто даже в мыслях своих решится покинуть гостеприимные сосцы вскормившей его родины-матери. Так что будь ты трижды опытным литератором или журналистом, пожалуй, не скажешь на эту тему лучше, чем сказал братский чешский литератор Плугарж: «Покинешь меня — помрешь». Это в полной мере оправдалось в случае Зиновия Кр. Остались разбросанные по свету его два лишенных родины родственника, сохранились теплые воспоминания его друзей и вот, как вы заметили, — кипа бумаг, которую Зиновий как бы завещал мне, своему старому другу, знакомому и приятелю.
Некоторым из прежних друзей Зиновия, в том числе и пресловутому Владимиру, могло показаться странным, что Зиновий сделал подобный выбор, остановив его на мне. А между тем выбор этот, даже и помимо моей редакторской опытности по части пробивания всяких труднопроходимых опусов, был отнюдь и далеко не случайным, хотя сам я, признаться, никогда не был ни самым близким, ни самым задушевным другом детства для покойного Зиновия. Этот выбор говорит о наличии у него верного психологического чутья. Несмотря на наши коренные идейные расхождения, Зиновий понимал, что человек, который имеет пусть даже противоположные убеждения, все-таки надежнее, чем человек, не имеющий убеждений. Зиновий не зря отдал предпочтение человеку нашего, военного поколения перед теми, пускай даже сочувствующими некоторым из его взглядов молодыми людьми с критическими и, по существу, даже циническими воззрениями, в которых, как он, наверное, заметил своим острым писательским зрением, настолько сильно развито стремление к личным успехам — успехам, достигнутым моими сверстниками лишь в результате их мужества, военных заслуг и возраста, что мне иногда даже становится жаль тех огромных усилий, которые тратят эти молодые люди, потому что количество претендующих все растет, а личные успехи, надо признать, увеличиваются не в такой геометрической прогрессии. Другими словами, просто противно бывает временами видеть, как эти молодые люди при всех своих как бы высоких воззрениях шустрят перед любым начальством, ходят на цырлах и делают все, что нужно, сохраняя при этом в кармане страдальческую позу цинизма (все, мол, нам известно, все понятно, пусть себе дураки тешатся своей принципиальностью). В том, что Зиновий с такой уверенностью в свой последний раз положился на старого приятеля, виден его правильный подход к жизни, которым сам он, к сожалению, страдал весьма редко.
Я надеюсь, что, несмотря на довольно-таки отрицательное содержание, на отчасти безыдейный характер и низкое литературное качество этих непритязательных бумаг, оставленных на мое имя покойным другом, мне все-таки удастся издать их, выполнив таким образом, хотя и косвенно, но недвусмысленно выраженную волю моего бедного товарища. Спи спокойно, дорогой Зиновий!
Бульвар Сен-Мишель
Часть первая
Ночь на Бульмише
Похоже, что в целом парке их было только двое, нет, вон еще, все же трое — старичок с газетой, огромный черный африканец в белой нейлоновой рубашке таращится на газон и он сам, Русинов, в старой спартаковской маечке (именинный подарок, одна тысяча девятьсот семьдесят пятый год), таращится на аллею и, подобно африканцу, презирает старичка, с головой укрытого газетой. А где же остальные, где они, все прочие парижане, ну хоть те, что не ушли на работу и не заняты домашним хозяйством, — они что, не хотят видеть нежную листву плакучих ив, окрасивших перспективу аллеи в многоцветье зеленого? Видеть цветы? Тонкую рябь на пруду? Лебедей? Они что же — равнодушны к щебету птиц? Ведь парк почти в центре, где же они, парижане? Вах, парижане в Париже. Они в настоящем Париже. Они уже уселись за столики на тротуарах. Они вдыхают бензин и провожают глазами женщин. Они пьют эльзасское пиво, сок, оранжину или просто воду, подкрашенную сиропом. Им до фени эта зелень, и блеск, и роскошь раннего лета…
А старичок впился в газетный лист — он хочет знать, что сказал Жискар, когда узнал, что Барр в ответ на вопрос «Франс-суар» бросил франк в писсуар и отправился в бар, что еще… А то — как отреагировали на это румынский посланник, а также немецкий избранник, похожий на мятный пряник, и что стало известно из высших сфер про то, что русский премьер по поводу срочных мер — о Боже, на какой же хер…
Русинов почувствовал подъем. Может быть, впервые за долгие месяцы, проведенные в прекраснейшем из городов, который пора бы уже и посмотреть, что ли… Как-то недосуг было посмотреть Париж, прекрасный Париж, и прекрасную Францию, а все только потому, что он был здесь не турист, не вояжер, что он пришел навеки поселиться, прибыл на жительство — а стало быть, нужна прописка, работа, что там еще… Нет, нет, дело, конечно, не только в прописке, в префектуре, а вообще — в разных идиотических хлопотах по поводу дальнейшей жизни, неизбежные хлопоты свежего эмигранта по поводу будущего. Черт, прожил ведь долгую жизнь, никогда особенно не печалясь о будущем, и вот…
Вообще, положа руку на сердце, Русинову повезло в Париже. Надолго ли, нет ли, но с площадью у него все устроилось. Причем совершенно случайно. В кафе. Да, в настоящем парижском кафе. На бульваре Сен-Жермен. Кажется, даже в знаменитом «Де маго», где Людка, жена Дашевского, хотела угостить его кофе. Что значит, хотела — она бы и угостила, но выяснилось, что Русинов не пьет кофе. Он сказал: «Пей сама» и понял, что это было с его стороны очень мило. Вот тогда и подошел этот малый. «Старик, — сказал он, — ты бывал на „Мосфильме“?» Русинов уже давно не дорожил этим обращением. Оно противно напоминало о возрасте, а также о журналистском прошлом. Напоминаний о «Мосфильме» он тоже не любил: не такой уж это был приятный хлеб — писать сценарии для «Мосфильма». В общем, сама по себе фраза эта не радовала, но, с другой стороны, такое не каждый день случается на Сен-Жермен. Подошел вот так и спросил, вполне доброжелательный и милый русский. Вот он-то, этот Олег, он и сунул Русинову после недолгого разговора ключи от мансарды на Монпарнасе: «Живи, старик, я там все равно бываю редко».
И надо сказать, в эту минуту Русинов не только разрешил проблему жилплощади с простотой, недоступной для парижанина, но и приобрел жилье, в котором весьма приятно было находиться. В первые годы парижской жизни, ошарашенный бездельем, этот Олег накупил довольно много книг и перетащил их в мансарду. Мебели он не ставил вовсе, окно мансарды выходило в тихий двор старого монастыря, но с фасада был Монпарнас и все в том же роде. Поначалу Олег решил всерьез заняться Русиновым, поскольку заниматься Олегу было нечем. Он был женат на милой, довольно богатой француженке и вел здесь тот образ жизни, который, если верить великим образцам американской литературы, только и подобает вести богатому иностранцу, проживающему в общеевропейском Вавилоне. В первый же вечер Олег потащил Русинова в «Селект», который сильно выдвинулся в парижском мнении за последние годы. Олег сообщил, что и «Де маго» и «Кафе де флер» уже несколько «демоде», а ходить надо в «Селект», — потом, старик, потом мы с тобой посидим в «Ротонде», в «Куполе», в «Клозери де Лила» — там еще неплохая пища, хотя чертовски дорого, это да, и вот еще деталь, там любили сидеть Троцкий и Ленин… Впрочем, до «Клозери де Лила» дело у них не дошло. Олег довольно скоро забросил это русиновское образование, и виноват был здесь, конечно, сам Русинов, точнее, и не Русинов даже, а то злосчастное свойство его натуры, с которым не только что ездить по Парижам, а и дома-то сидеть чаще всего бывает неловко: Русинов был непьющий…
Хотя многие сидели в этом кафе трезвыми, как стеклышко, Русинову как человеку русскому сидеть в кафе трезвому было все-таки неловко (уникальный русский паспорт был сдан им при выезде, и Русинов все чаще забывал, что числился дома по разряду евреев — в порядке уточнения он лишь добавлял, что он не «рюс бланш», а новый, или, как говорили французы, «рюс совьетик»). Неловко до такой степени, что он ощущал ломоту в костях и желание прилечь на диван, а еще лучше уйти домой, как бывало с ним в последние годы после завершения любви в чужой, а не в своей постели.
Впрочем, эти неудобные явления стали очевидны не в самый первый раз, когда они пришли в «Селект», а примерно во второй или даже в третий… В первый раз все происходило как бы в тумане, потому что это был сам Его Величество Монпарнас, кругом кипел-гудел парижский и эмигрантский бомонд, здесь говорили по-английски, а вокруг них были люди с незаурядной биографией. Он же, Русинов, и вовсе был только что оттуда, из страны, подарившей миру Идею, из ледяной страны Гулаг, откуда только что выбрался, так что он был в центре внимания — едва успевал улыбаться в бороду и представляться, и при этом Олег сообщал ему на своем вполне разборчивом московском «дуюспикинглиш»: