Записки на память. Дневники. 1918-1987
Шрифт:
Дали: теплые нежные склоны; вспухшее озеро; ветер, пахнущий льдами; яркость хвойных и между ними фиолетовая дымка лиственных — как туман; воздух! воздух! Земля вступает в свой новый день. Чтение маминого «портрета масляными красками». Пахота прошлой осени.
Закусил у Наума (3 ч.), девочки дразнят по-фински. Небо заволокло. Холодно. Пошел наверх за вербами.
Чтение маминых «писем» до конца 19(2)5 года… Застывшее серое озеро… будто не лед, а ставшие волны. Как трудно «приять». Это верно длань среды, длань города. Холодно-Глубокая боль от (2)5-го года. Это от «призраков», уже рожденных или грядущих. Точно за стеной, где-то губительна, верно, та боль, которая заставит «призраки» сразу вскрыться и сломить эту стену. Помню такой порыв по Елене после бани в Сундуках, при виде багровой зари заката. <…>
11 июля.
<…> Бологое: огни путей, буфет. Дрема, 3 часа: Еремково.
12 июля.
Мокассины. Не верится; кошмарностъ. Восход солнца; холодно; палка; ввиду Дубровского — завтрак (звон). В Бобылихе — молоко (бабка). Чем дальше, тем кошмарнее и вид мест, и деревня, и мука. Первая кульминация в сарае; вторая в еловой аллее Погорелок и самая мучительная на хуторе (как дирижировать будучи покаянным?). Потом понята суровость и маска дела, за которое покаяние. <…> Забилось сердце перед Глатихой (порубки Любина, снесенная мельница). Одна тропка сохранилась; и тут восприятие себя и среды и М<арианны> как покойников. Издали и вблизи безлюдное Медведково. Крыльцо. «Когда же, наконец, кончится этот Тверской кошмар?» Вот-вот проснусь. Авдотья; обед; сразу за сеном (мысли вскользь о «буднях» в этой среде). Все не верится; пустоши. Мытье в реке!! Мост, берега — все иное. Мамин платочек. Ужин, семилетний Пойдемка (I!!). Новые дети. Вечером приход коммунаров и боязнь Авдотьи. Моментальный сон в заколоченной избе.
13 июля.
План дней. Утром сквозь сон дождь. На Гриву. Блавское — крест вьюнка на тропинке к роднику. Порубы, склоны — оголены. Лес вдоль реки тоже. Пожни и сплав. Крестьяне из Дора, вброд к ним; перекурка. На Гриве все нетронуто.
Здесь вообще три рода мест: 1) «нетронутые» — забытые (моя тропка); 2) «нетронутые», но думанные; 3) «погубленные» (двойное чувство). Молитва крестам. Итоговые мысли: теперь и надо, чтоб видел все это в последний раз, ибо среда как необходимость — кончена, тем более что Тверская сама в себе умирает. Теперь — отвлеченная наглядность. В этом новое; и в этом — конец жизни (моей прошлой). <…>
Сундуковая тропинка. Два прощания с Гривой. (Возвращенный миг!!) Озеро мелкое и глубокое, в зависимости от подхода.
Митяево. Место часовни (птичка с птенцами). Опять боль от вида Глатихи. Переезд к Андрею. Дождь. После за околицей в паренине; сильная боль. Запахи дали, земли; и грудь ломится… Что это? Весна (творческий пласт — грядущее) или муки (поколение ушедших здесь вообще)? Нормально было бы — просто запах шири. <…> Пойдёмка и его ласка.
14 июля.
Тяжкое, больное утро. Не мог даже сразу припомнить достигнутого вчера. Две открытки: маме и М<арианне>.
Алексейково. Рывок даже к Лукерье (!) Подвез дядька (его разговоры). Между прочим, о панике в Костовском из-за милиционера (почти Ходынка). Ужас… убит не кулак, а мужик как идеология. Ветер. Тучи. Председатель коммуны; обошел дом.
17 июля.
<…> О Слава одиночеству! Оно страшно лишь в первой стадии своей острой муки — от нахлынувшего, до сих пор таившегося полчища «призраков». <…> Обед. Радяхинский лес; отдаленная гроза; ослепление тоской воскресных мужиков и серой пеленой неба. Низом — в Блавское. (Конюх; журчание речки; комары; капли на листьях. Зеленеющая пустота и молчание. Пастух у Краснухи: «Полтора рубля — большие деньги»). Обратно лесом. Начало стиха:
Как сон, как сон опять перед усталым взором Чуть розовая рожь, синеющий овес, Закатным заревом пылают сосны бора, И пряным духом трав туманится покос.19 июля.
Нездоровье. Попытка идти в Сундуки (это после долгих сомнений: слабости… чуть ли ни в город!). Потом решил: «что это?», ведь помимо всего среда — мое родное! Останусь так. А «так» — и в Сундуки через Гриву дойду. Так и решил и полдня пролежал около Васьковской дороги. Решил «лечиться».
Вечером уборка сена с Дуней (2 воза). Ужин — снетки. Перенос постели (хотел на сеновал). Лунная ночь. Открыл окно и лежал, усталый здоровой усталостью: без забот и сомнений, отдаваясь мигу молчания и ветерка. Благая звездочка. Сверчок на печи.
20 июля.
Впервые полное здоровье; вкусное осознанно-бревенчатое пробуждение. Бодрое мытье. На востоке тучи.
Голопузый Ильюшка. Завтрак; и с одной курткой через Гриву в Сундуки в 10 часов утра; облачной дождь на горизонте. Дивный душистый лес. Речка слепящая от обилия света, даже без солнца. Остановка у Гривы, дождичек; питье воды; стрекозки и шелуха их личинок… Грива пышет как из сосновой духовки, порой свежестью. <…>
Вторая остановка: встреча с девочками, покупка ягод, чистка палки (чуть сжалось сердце «моим»). Наконец сундуковские леса. Прежнее ощущение. (Волжские массивы. Дивный солнечный соснячок и сухой ельник; березняк с мостами. Началась радость. Земляника и муравейник у самой колеи; глушь лесной деревни).
Третья остановка на лужайке, не доходя большой дороги. Комары. Решение… вопроса среды: потому не ощущал ее необходимости, что (самодавлеющие) творческие пласты, захватив своей инерцией, — стали ненужными (!). Понял это, представив себя богатым, и представил себе иллюзорность ее… ненужность. (Всегда помни исходную ненужность!) <…>
Вспомнился вопрос творчества: молчания — немолчанием (Бетховен); вновь выяснилось. Все зависит от материала и техники мысли.
Сундуки: встреча со старыми лицами. Поле; при выходе — паренина; ряды камней; большая радость. Белый, белый старичок в окошке крайней избы, что-то делающий и тихо напевающий детским голоском: «Солнце всходит и заходит», а кругом тишина… Дети бегут навстречу. Христя — как родная; чай. Плачущая Лиса-баба. Сразу после чая с детьми в бывшую паренину. Там рожь. Варя на руках. До Хмелёвки. Тут не может быть боли, хотя и 4 года [прошло], ибо здесь все было самое высшее и вечное, ничто не связано с личным и «во времени». Посмотрел домик — покосился, живут… То же чувство: внутреннее дрожание и проникновение. Поиски букв… Печечка, лавки, окошечки… чувство будто увидел родного умершего. (Почти возврат мига.) Потом до сорогорского леса; вид издали на часовенку. Дома Трофима — нет. Школы — нет; но тот же вид?.. нет! Так здесь хорошо; эта лесная глушь, что всякая боль исчезает в миге молчания. Желание даже пожить… но нет: люди, условия… Эх, так мгновенно открылось вновь: надо бы осесть на недельку и утвердить… Шел и все старался представить истекшие четыре года. Нет! — отвлекает окружающее и его благо. Только изредка, как и в Хмелёвке, сознание действительности через вопрос себе: «С чем же ты пришел сюда?» И не столько через то, что было, как через воспоминание о том, как думал о том, что было. <…>
Ночь на сеновале: проснулся, еще в голове туман — не выспался. Почти светло. Из щелей крыши и ворот чуть доходит дуновение свежего, рассветного ветерка и виднеется кусочек светлого утреннего неба с тучками; полное молчание, только изредка на деревне поют петухи, комар звенит где-то и шелестит под локтем сено. Около меня, упершись коленками мне в спину, крепко спит и сладко дышит маленький Санька. Не успели мы вчера в темноте прийти сюда, разостлать ощупью дерюжку, лечь, а уж он засопел и крепко заснул, так и не снимая ничего, даже шапчонки.
Долго не спал, городские нервы… вдыхал запах свежего сена, доносившейся сырости травы и крепкий душок маленького мужичонки, лежащего рядом. Он вдруг задергал ножками, ухватил меня за спину и сквозь сон: «Постой, постой, куды же ты?»
Все светлее щели и небо в них. Реже сырость свежей струйки ветерка. Вон, видно, как шевелятся травинки и соломинки, повиснувшие на бревнах стен, посапывает мой мальчонка… Вспомнился Вильгельм Телль… бродить бы так с сыном… В голове туманно, как-то мглисто, но тихо-тихо и хорошо так… Заснуть еще… Чу, будто издалека, издалека долетал клик журавлей… еще… Да — журавли! Далекие журавли, смыкаются глаза.