Запрещенный роман
Шрифт:
После памятной всем юбилейной сессии кривая истерии круто взмыла вверх. В газетах, что ни месяц, стали выскакивать, точно фурункулы на теле человека, страдающего неправильным обменом веществ, статьи и "сообщения" аспирантов Татарцева о Сергее Викентьевиче Родионове, Преображенском, а недавно появился и похожий на удар кистенем по голове фельетон о пособнике космополитов, низкопоклоннике академике Родионове. Студенты, не сговариваясь, дружно окрестили его "фельетонным бандитизмом".
Юра взглянул на брови-ссадины Гали, вздохнул:
– - Хоть у тебя, Галя, и дай Бог голосина, но кто его расслышит в этом поросячьем визге...
– - Он умолк, ощутив вдруг остро, как никогда ранее, что этот газетный визг и есть взявшие "новые высоты" татарцевскиея партийность и народность, которые не оставят места в жизни ни для Сергея Викентьевича, ни для Лели, да и для него, Юры Лебедева, если он не двинется за Татарцевым и Рожновым следом в след...
– - А что, если дать им бой, а? Твой голос да мой голос. В горах от этого случается камнепад... Они на танках, а мы на санках... Боишься, Галка?
– - Невезучая я, -- Галя развела руками.
– - Голос мужской, а судьба бабья... Юрастик, ну что же мне такое сделать, чтобы Рожнов про меня... забыл, а?
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Сергею Рожнову в юности ударом сорванной мачты искривило шейные позвонки; голова его подалась вперед, что придавало ему, особенно когда он работал за письменным столом, сходство с гончей.
В передней неистовствовал звонок. Всполошить квартиру в такой поздний час не позволил бы себе даже ополоумевший от зубной боли пациент матери.
"Крестный" прикатил!
Рожнов скинул с широченных плеч Федора Филипповича Татарцева плащ из тонкого габардина и настежь распахнул дверь своего кабинета.
– - У тебя и ночью как днем!
– - Татарцев нацепил на нос обрезанное турецким полумесяцем пенсне и одобрительно осмотрел кабинет, обитый коричневым линкрустом и освещенный плафонами дневного света. Этот жидкий голубоватый свет вовсе не был похож на дневной.
Покачиваясь в кожаном кресле (Рожнов сам сконструировал этот гибрид зубоврачебного кресла и качалки), Татарцев углубился в чтение документов, заранее приготовленных для него.
– - М-м-м...
– - проборматывал Татарцев вступительную часть, -- Рожнов Сергей Христофорович... членом-корреспондентом... м-м... Институт языкознания Академии наук, ученый совет филологического... м-м... Почему не указан пединститут?.. Прокатили на вороных?! Так-так, Горелик жаждет, чтобы ему загнули салазки.
Он щелкнул переключателем, чтоб стало светлее, но плафоны совсем погасли. Зато зажглись зеленые глаза у фарфоровой совы, стоявшей на книжном шкафу.
– - Страсти какие! Как в лесу.
Филологическое образование изощряло способность Сергея прикрывать свой срам -- от самого себя -- перышками философических сентенций: для вполне развитого мышления, прочитал он у Гегеля, прекрасного нет. Есть только истинное.
Истинным был лишь страх: те, кто быстро выдвигают, умеют и задвинуть с такой же быстротой...
В заочную аспирантуру поступил еще до войны: на всякий случай, подстелить соломки. "Защититься"...
Диссертация увлекла его: он попал в руки Сергея Викентьевича Родионова. Подумать только, десятки тысяч людей, живущих у снеговых пиков Центрального Кавказа, не могут выразить письменно своих чувств на родном языке. У целой народности нет ни письменности, ни литературы. Рассказать о прошлом могут только утварь и хитроумные зарубки на деревянных плашках. Он, Рожнов, даст этим людям родной язык, создаст им грамматику!
Рожнов писал кандидатскую пять лет. В горных аулах его встречали торжественно, как Бога, подносили вино в отделанных серебром рогах. Порой он чувствовал себя Прометеем, который должен принести огонь в эти горы. Сергей Викентьевич был убежден, что Рожнов станет его преемником, славой университета, да и сам Сергей начал уже привыкать к этой мысли. Он был счастлив; отец гордился им, говорил, воздев трясущиеся руки:
– - П-перво-наперво, ты будешь независим от Глашки (между собой они звали мать Глашкой). Ты будешь свободен в своих поступках, как Саваоф!..
Рожнов оглядывался на свою жизнь с тоской. Как он мог мириться с чиновничье-комсомольской лямкой? Убивать в себе человека? Какое счастье, что на его пути встретился Сергей Викентьевич!
...Торжественную сессию в честь очередного юбилея сталинской конституции открывал, вместо "скандалиста" Сергея Викентьевича, замминистра Федор Филиппович Татарцев. Рожнов столкнулся со своим старым знакомым нос к носу. Тот не подал ему руки.
– - Ты, оказывается, упорствуешь в своих старых ошибках!
– - сухо сказал Татарцев.
– - До войны стоял на порочных позициях, и сейчас?.. Думаешь, общественность будет смотреть сквозь пальцы на твою многолетнюю объективно диверсионную деятельность против советской науки?
Татарцев ушел, Сергею захотелось вжаться в землю, как во время артиллерийского налета.
Юбилейная сессия, на которую съехалась "вся Москва", продолжалась два дня, Федор Филиппович конфиденциально сообщил ему вечером, что Викентьича...
– - Он провел ребром ладони по шее.
– - Тебе, водяной капитан, предоставляется последний шанс. С нами ты или нет? Или -- или...
Рожнов закрыл лицо руками. "А Леля?"
Выйдя на улицу, Рожнов долго смотрел на старинное здание университета, словно прощаясь с ним.
"Все! Мать права: нельзя тут с открытым лицом, отравленными копьями бьют, как при дворе Тиберия. Тут медная маска нужна, непробиваемая!"
До полуночи он бродил по занесенным снегом улицам, не замечая, что щеки его мокры от слез. Он расставался с Сергеем Викентьевичем, с Лелей, со всем, чем жил...
На другой день, на юбилейной сессии, он сказал то, что от него хотели. "Время выколачивает свою дань", -- утешал он себя словами Сергея Викентьевича, которого уличил "без ненужного пафоса" (это он специально выторговал у Татарцева), уличил в том, что академик низкопоклонничает перед заграницей ("в кабинете стоят бюсты всех идеалистов эпохи -- от Эйнштейна до Менделя") и покровительствует безродным космополитам...
Слова эти были газетным стереотипом времени, и Рожнов считал, что никто всерьез к ним не отнесется. Ничего нового он не открыл, даже про бюсты Москва наслышана.
"Попросили, я и выступил", -- оправдывался он перед самим собой, обнаружив в профессорской, что для одних он более не существовал, другие заглядывают ему в глаза.
Все удавалось теперь без труда...
Окажись диссертация в сто раз хуже, все равно прошла бы "на ура".
На банкете Федор Филиппович с пьяных глаз проговорился: "Была бы погромная ситуация -- будет и диссертация!"