Заре навстречу
Шрифт:
— Стихотворение называется «На смерть поэта»:
Что слышу я? Печаль постигла лиру, Уж нет того, чьи, прелестью дыша, Стихи взывали о свободе, к миру, Живою силой трепеща. Кто не искал с глупцами примиренья, Услышавши холодный ропот их, Кто видел родины истерзанной мученья, Кто для борьбы чеканил стих. Его уж нет… Но, кажется, меж нами Он с неизменной лирою своей, Уносит в мир таинственной Тамары, По-прежнему он царь души моей. Вот он стоит пред глазами, Мучительно печальный и прямой. Вот он, прельстивший целый мир стихами, Любимец Родины родной. Но он убит! И кто ж посмел, коварный, В груди змеиной злобу затая, Послать его в путь безвозвратно дальний? Чья поднялась на гения рука?..И, если полицаи, ничего не понимали, а просто: либо тупо пялились на Ваню, либо зевали, и ждали, когда же это закончится, то те простые люди, которые ещё чувствовали в сердцах своих связь с прекрасным, гадали: чьи же это такие чудесные стихи: Лермонтова ли?
А потом на сцену вновь вышел Витя Третьякевич, и объявил, что эти стихи сочинил сам Ваня Земнухов.
Пьяный Захаров свистнул и нецензурно выругался. Но Соликовский его не поддержал: он проводил Ваню взглядом полным тёмной ненависти: он чувствовал в этом юноше нечто такое, что его пугало, но он не мог уяснить, что это такое, и просто ненавидел, не размениваясь на выкрики.
Тем временем, Любка, Серёжка и Витя Лукьянченко бесшумно выдавили одно из окон в бирже, и пробрались в это здание. Они знали, что там находится, прохаживаясь по коридорам, дежурный…
— Тихо, — шепнула Любка.
В затенённом коридоре (только в отдалении одиноко горела слабая лампа), слышались приближающиеся тяжёлые шаги полицаи, а также его невнятное, перемешиваемое с бранью бормотание. Этот предатель был недоволен: его оставили здесь, в то время как сами отправились развлекаться в клуб.
Но вдруг унылые его унылые размышления, а также и жизнь были прерваны Серёжкиной финкой, которая, вместе с сильной рукой её владельца, вырвалась из-за угла.
Дежурный захрипел и повалился на пол, где сделал несколько конвульсивных движений и замер навеки.
Даже и при слабом освещении стало заметным, как побледнел при виде убитого Витька Лукьянченко. И он сказал:
— Ну, ничего, ребята. Ничего…
— Мне тоже было в первый раз тяжело, — дружески хлопнул его по плечу Серёжка Тюленин. — Но что ж делать — это ведь война. И они бы нас не пощадили.
— Да ничего, ребята, ничего. Я справлюсь, — заверял их Витька Лукьянченко, и вымученно улыбнулся.
И Витька действительно с этой своей слабостью, и уже деятельно помогал Любе и Сереже, разливая в комнатах горючую смесь…
И через несколько минут взвилось над заснеженным Краснодоном алое зарево… Спешили к зданию полицаи: суетились с вёдрами; но было уже поздно: охваченные пламенем, бумаги горели…
Глава 37
Предчувствия
— Какая же в мире тишина наступила, правда? — ласково прошептала Лида Андросова, глядя прямо в глаза Коле Сумскому, который стоял перед ней на окраине посёлка Краснодон.
Это был один из тех морозных предновогодних дней, когда отступление разбитых под Сталинградом фашистов сделалось уже беспрерывным, и заверения вражьего командования о том, что это, якобы просто отход победителей на удобные зимние квартиры, казались неправдоподобными даже и для самых наивных людей.
И молодогвардейцы, знали, что немцы и ненавистные полицаи доживают на их земле последние дни, чувствовали огромный духовный подъём.
Отпечатанные в типографии листовки, нападения на фашистов и полицаев, освобождение военнопленных сначала из лагеря, а затем и из переделанной в темницу больницы — всё это были новые и новые этапы их деятельности. Скучать не приходилось, но трудно было найти время для новых и новых деяний…
И это была одна из тех редких минут, когда Лида осталась совершенно одна со своим милым Коленькой.
Час уже был поздним; и казалось, что и степь и снеговые тучи над ним — это два океана, земной и небесный. Но от посёлка Краснодон вздымалось туда, к небесам, слабое, оранжевое свечение, и подобно было призрачному сиянию.
Коля Сумской тихо спросил:
— Лида, скажи, пожалуйста, почему и сейчас, в эти прекрасные для нашей земли дни освобождения у тебя такие печальные глаза.
Лида приблизилась к нему, прижалась к плечу, и вдруг заплакала, шепча:
— Коля… эти дни они такие красивые. Но, я чувствую — это последние дни. Так со многим в этой жизни хочется проститься, а уже, кажется, нет времени…
— Что ты такое говоришь? — с нежностью спрашивал Коля Сумской, но и он, в душе своей чувствовал тоже, что и Лида.
— Ах, не знаю. Прости меня, пожалуйста, — попросила Лида Андросова и поцеловала его в губы.
В это мгновенье Коля Сумской чувствовал себя счастливейшим во всём мире человеком. Одно это мгновенье стоило всей вечности.
Давно ушли из домика Попов те немецкие офицеры, денщики которых ломали им ветви яблонь да вишен; ушли да и погибли, должно быть, под Сталинградом; а если и не погибли, так отступали теперь побитые, жалкие, раздражённые, и с сосульками под носами в потрёпанных и нестройных рядах никогда не доблестной фашистской армии. И с тех пор какая только вражья сволочь не наведывалась в домик Поповых: и проезжавшие через город офицеры, и солдатня, и, конечно же, полицаи-предатели из местных. И у всех этих уродливых типажей человеческого рода была одна главная цель: грабить. Уже, казалось бы, всё ценное и малоценное было вынесено из Поповых (а они никогда и не жили то шибко богато), но всё же каждый раз эти воры находили что-нибудь новенькое, и с выражением гордости или злобы уносили это…
В тот холодный, декабрьский день Толя Попов вернулся поздно, что случалось в последнее время всё чаще, и к чему родные, зная, чем ему грозят простые прогулки во время комендантского часа, никак не могли привыкнуть. Он расклеивал листовки, в которых сообщались правдивые и такие сокровенные, полученные по радиоприёмнику вести. И всё это время, перебираясь от одного условленного, видного места к другому, он испытывал сильнейшее напряжение. И не даром он так сторожился: его заметил полицейский патруль, правда, к счастью — издали. Но, следом за этим — свист, вопли, погоня. Толя, такой робкий в мирной жизни, не испытывал перед полицаями никакой робости, он их совершенно искренне ненавидел.
И так же искренне он любил Ульяну Громову. И теперь, скрывшись от погони, убедившись, что за ним не следят, он прошёл в свою комнатку, он раскрыл стол, и начинал перебирать старые школьные тетради.
И среди прочих, нашлась тетрадь, которую он давным-давно не раскрывал. Там была первая часть рассказа про степь, над которым он долго работал, намериваясь поместить его в школьную газету.
Должно быть, кто-то из его друзей, зная о Толином творческой работе, и желая сделать для него хорошее дело, поведал об этом Уле Громовой. И она предложила Толи помощь, так как и сама, как девушка начитанная, хотела попробовать себя на поприще литературного деятеля.