Заре навстречу
Шрифт:
Она шла по улочке; в окружении чёрных и белых тонов поздней осени, и несла в своей руке большую корзину. Под тканью лежала мёрзлая, порченная картошка, а под картошкой — патроны.
Тоне надо было сохранять независимый вид, и ей это, в общем-то, удавалось. Она думала о звёздах, о галактиках, о каком-то невообразимо прекрасном будущем мире. И при этом знала, что её могут в любое мгновенье остановить, схватить, подвергнуть мучениям и казнить. И Тоня была готова к этому. Глаза у неё были печальными и очень красивыми…
И когда её остановил один из местных, поселковых полицаев, он обратил внимание именно на эти глаза, и спросил беззлобно:
— Что такая грустная, аль милого потеряла?
— Нет, не потеряла, — спокойно ответила Тоня.
Полицай потупился, отступил на шаг, и спросил уже грубо:
— Что несёшь?
— Картошку.
Тоня приподняла ткань, под которой лежала картошка. Полицай приподнял несколько картофелин, поморщился брезгливо, и спросил:
— Зачем это тебе?
— Нам тоже надо питаться, — ответила Тоня.
Полицай приподнял крупную картофелину, под которой уже можно было увидеть патроны, и произнёс:
— Шла бы к нам машинисткой работать, не знала бы голода.
— Мне и так хорошо, — совершенно искренне ответила Тоня.
— Ну иди, — вздохнул полицай, которому было совсем не хорошо.
Наступила, наконец, и зима. Занесённый снегом Краснодон, лежал, словно уснувший, и укрывшийся мягкой шубой великан. Холодный ветер выл и выл; и сторонний человек был бы весьма изумлён, что возможен такой перепад температуры: после летней жарищи и духоты — этот холод, из-за которого невозможно долго находится на улице, но хочется поскорее укрыться в доме…
Родители Вити Третьякевича уже не могли так надолго уходить во двор, как прежде. И, когда к Вите приходили молодогвардейцы, то они либо уходили к соседям, либо же оставались на кухоньке, откуда были слышны были все разговоры. Но Витя вполне доверял своим родителям, и знал, что они не скажут о подпольщиках даже и самым близким, и вроде бы надёжным знакомым…
В один из первых дней декабря разговор зашёл о том, что уже давно наболело: о немецкой бирже труда.
Присутствовали: Серёжка Тюленин, Серёжа Левашов, Женя Мошков, Ваня Туркенич, Люба Шевцова, Уля Громова, и Ваня Земнухов, который пришёл вместе с Улей.
И Уля говорила:
— Все мы теперь знаем, что дела у немцев под Сталинградом — скверные. Они разбиты, началось отступление. И, отступая, они стараются угнать в проклятую Германию, как можно больше наших граждан. И на бирже содержатся обширные списки тех людей, которые по своим физическим параметрам оказались пригодными для фашистского рабства. И мы должны сжечь биржу…
На несколько мгновений воцарилась торжественная тишина. Но вот взвыл за стенами мазанки сильный ветер; и тут же внутренность этой маленькой комнатки словно взорвалась от наполнивших её голосов.
Все были не просто согласны с предложением Ульяны, — все чувствовали, что они готовы буквально подписаться под каждым её словом.
Больше всех, конечно, горячился Серёжка Тюленин. Он предлагал поджечь ненавистную биржу прямо в эту же ночь, пока их желание такое искреннее, пока они чувствуют в себе столько энергии…
Но Витя Третьякевич смог убедить его, что, всё-таки, надо немного повременить. Дело-то, очень ответственное: пожалуй, крупнейшее, из всех проведённых «Молодой гвардией» дел, и надо к нему хорошенько подготовиться; разработать, по крайней мере, план…
Непосредственно, к участию в операции, решили привлечь и Любу Шевцову. Ведь у неё был уже солидный опыт общения со врагами: и ей предстояло накануне поджога посетить здание биржи и посмотреть, что там и в каком помещении находится.
На роль поджигателя сам вызвался Серёжка Тюленин. Тут вспомнились его подвиги в первые дни оккупации, когда никакой «Молодой гвардии» ещё и не было, в частности и поджог бани, и поддержали его кандидатуру.
Тут Серёжка произнёс:
— Ведь вы знаете Витьку Лукьянченко?
— Конечно, знаем, — кивнул Виктор Третьякевич.
— Он показал себя надёжным товарищем, и много добрых дел для нашей организации сделал; только вот очень сожалеет, что не довелось ему поучаствовать в поджоге бани. Он у меня всё время просит: когда ещё что-нибудь поджигать станем, так уж, пожалуйста, возьмите и меня. Не подведу, мол…
— Хорошо, завтра я лично встречусь с Лукьянченко и поговорю с ним, — сказал Третьякевич.
На роли поджигателей биржи были назначены Серёжка Тюленин, Витька Лукьянченко и Любка Шевцова, которая сама просила об этом задании, потому что ей уже просто ненавистно было просто общаться с врагами, и выведывать всякие тайные сведения, а хотелось и самой поучаствовать в боевых действиях.
Как и было условлено, накануне поджога, Любка посетила биржу, и выведала расположение внутренних помещений.
Ещё до наступления сумерек эта отважная троица пробралась в густой кустарник, который примыкал к западной стене здания. Этот кустарник укрывал их не только от взглядов врагов, но и от пронизывающего ветра, который неустанно выл, и с приближением ночи даже усиливался. Но, несмотря на то, что им предстояло произвести поджог, то есть — акт разрушения, настроение было творческим. Ведь они знали, что делают это на благо людей…
И в эти же минуты в клубе имени Горького также вершилось творчество. Выступали молодогвардейцы.
В зале собрались те немногочисленные представители немецкого командования, которые остановились в эти тревожные для фашисткой армии дни в Краснодоне; а также: Соликовский со своей жёнкой и дочуркой; Захаров один, но сильно пьяный, Кулешов с супругой, и несколько десятков полицаев. И эти полицаи, которые также были навеселе, орали бы и гомонили, и, возможно, сорвали бы всё представление, но так как в зале присутствовал Соликовский с женой, и сидел с лицом угрюмым, и сам не кричал, то и полицаи боялись шуметь, боялись раздражить своего начальника, тёмные кулачищи которого были едва ли не самым страшным их кошмаром…
Помимо всей этой вражьей ненавистной, смрадной толпы, в зале присутствовали и свои, дорогие люди. В том числе, и родные молодогвардейцев. И именно для этих людей старались выступающие.
Роль конферансье исполнял Витя Третьякевич. Вот он вышел на сцену, и объявил:
— Выступает Ваня Земнухов.
И на сцену вышел Ваня. Он, одетый в свой единственный, но очень аккуратный, тщательно вычищенный костюм; в своих очках, которые придавали ему солидный, профессорский вид, прокашлялся, и начал читать своим несколько глуховатым, но очень выразительным в своей душевной глубине голосом: