ЖАНРЫ

Жак Деррида в Москве: деконструкция путешествия

Деррида Жак

Шрифт:

Убирая зеркало рефлексии, она делает спекуляцию, т. е. особого рода зеркальность, не более чем совокупным эффектом ряда более сложных закономерностей на микроуровне. Начало в таком случае есть всегда начало дисперсии, дисперсия начала. Деррида выделяет «возвращения из СССР» в особый жанр, отмеченный эффектом отсроченного присутствия; перемещение в пространстве в данном случае нужно путешественникам только для того, чтобы вернуться к себе, на «избранную родину», оно необходимо для удвоения самого принципа присутствия, его укоренения (отважусь на неологизм) в геопрофетическом месте, в месте без места. Понятно, что Деррида, подвергая этот опыт испытанию на деконструктивном «критериологическом механизме», сам уходит от прямого рассказа о путешествии в Москву, от насыщения так называемых впечатлений какой-либо прогностикой, футурологией, предвидением. Это не значит, что отсутствуют сами впечатления, но посредством анализа «возвращений из СССР» он запускает в действие «критериологический механизм», с помощью которого, в числе прочего, исчерпывает и возможности собственного рассказа о путешествии. Впрочем, жанр «возвращений» дожил до времени перестройки в перевернутом виде: в Москву приезжают уже не ради инспекции собственного будущего, не для того, чтобы справиться о здоровье «лучезарного младенца», а напротив, прибывают с целью убедиться на месте, движется ли СССР в правильном, апробированном Западом направлении, будет ли его будущее соответствовать «нашему» настоящему (парадоксальным образом это настоящее теперь играет роль «лучезарного младенца» Демофоона, — чудесный случай омоложения). Деррида застает феномен советизма на закате, размельченным на дублирующие его многочисленные национализмы. Ретроспективная диагностика Деррида, выделение им «возвращений из СССР» в особый жанр, наподобие паломничеств ко Гробу Господню, мениппей или рыцарского романа, предполагает исчерпанность Москвы как центра эсхатологического смыслопорождения. Этот ход подводит черту под целой эпохой. Радикальный отказ от процедуры инспекции во всех трех ее разновидностях — революционной, здравосмысловой, рыночной — позволил французскому философу, вопреки коварным предположениям московских собеседников, понять, что перестройка, несмотря на некоторую этимологическую близость, вовсе не есть деконструкция, а есть довольно агрессивная политика присутствия, самоданности в уповании на реализацию в будущем, политика, требующая жертв и самоотречения ради потенциального, возможного, которое запредельно следам, дисперсии, остатку. Перестройка лишена локализации, развертки, устремлена вовне, в который раз — это нечто не принадлежащее себе, сохраняющее нетронутой энергию имени собственного (Горбачев, завершающий собой авторитарный порядок присутствия).

Если деконструкция, как ее определяет Деррида, есть явленный, реализованный опыт невозможного, то перестройка, напротив, представляет собой неявленный опыт всего лишь возможного. Во французском языке слово «личность», «персона» (personne) пишется так же, как местоимение «никто»: собственно, деконструкция позволяет рассмотреть в «персоне» отца перестройки то самое «никто», которому открывается этот процесс; да и сама она является «ничто» перестройки, начиненной энергией будущего. Застигнутая на последнем витке коммунистической спирали, перестройка предстает Деррида довольно законченной формой метафизики присутствия.

Есть ли у метафизики изнанка? Является ли апокалипсис разума единственной формой апокалипсиса? Если подобная изнанка все же существует и апокалипсис разума лишь открывает серию возможных апокалипсисов, то и тогда заключенное в скобки деконструированное путешествие в Москву, записанное и не записанное одновременно, остается «удачным выкидышем», редким набором следов, но его истина оказывается в окружении не-истины и тем самым локализуется, открывается тому, что граничит с ней, но лежит за ее чертой, совсем рядом и очень далеко.

Москва Деррида записана как бы водяными знаками, проступая сквозь «критериологический механизм», посредством которого просеиваются предыдущие «возвращения из Москвы, столицы СССР». До нас доходят: пастельные контуры Дома Советов, гостиницы «Октябрьская», мавзолея, Института философии, таможни в аэропорту Шереметьево, сотрудников Лаборатории постклассических исследований и т. д. Наррация принимается в ее неизбежности, но с минимумом таких ее черт, как выборочность и сверхъинтерпретация. Из этих кусочков невозможно сложить описание города, среды, путешествия. Оптимизм наррации принесен в жертву той осторожности, о которой я уже говорил как о фундаменте философии Деррида, в жертву стремлению избежать патетических, неконтролируемых утверждений и состояний души. Стремлению, естественно, не реализуемому в полной мере (вспомним хотя бы пробуждающееся у него при звуках «Интернационала» желание бороться с парижской реакцией), но осуществляемому с большой последовательностью. Не случайно выделенный жанр «возвращений» вкладывается в еще один жанр, papers, жанр сообщений, подготовленных для научного сообщества, жанр самого текста «Back from Moscow, in the USSR». И оба эти жанра сложно переплетаются внутри литературного корпуса, свидетельств вовлеченных в политику «признанных» писателей, логики вечно «текущего момента» (как избежать соблазнения им, втягивания в него?). Хотя к моменту его посещения Москвы революция как «процесс в действии» давно обросла солидным архивом имевшего место события, «время этого опыта» по-прежнему оставалось «по своей структуре предварительным и постижимым лишь в качестве такового» (фактически Деррида возвращает точке зрения «изнутри» былую привилегированность, отнятую у нее Жидом и Этьемблем; в этом пункте он через 64 года возвращается к «Московскому дневнику»78). Турист лишается преимущества политической прогностики, права на пророчество.

Текст «Back from Moscow, in the USSR» фрагментарен, он изобилует квадратными скобками и знаками вопроса, и писать по краям такого текста, двигаться по краям его краев — крайне рискованное дело; тем более заполнять его пустоты, лакуны, даже зияния. О нем можно сказать то же, что сам Деррида в конце концов говорит о «Московском дневнике»: он закончен своей незаконченностью, его бытие без присутствия, возможно, позволит сохраниться существам, наделенным качеством присутствия (в том числе и неназванным, к каким вместе с моими друзьями отношусь и я сам), заряженным энергией потенциального, всего лишь возможного.

Оставалась стратегия параллельного письма, вписывания себя, с помощью широких краев, оставляемых Деррида, его обильных маргиналий, в свои края, в свои маргиналии. Вписывания в надежде на «предустановленную гармонию», в презумпции невиновности клавиш пишущей машинки.

Деррида приехал в Москву в конце февраля 1990 года, когда время перестройки, время «второй попытки» — берется уже другой барьер, другое препятствие — подходило к концу, на ее выполнение оставалось каких-нибудь полтора года. Но тогда об этом не знал никто: ни рядовые участники перестройки, ни профессиональные борцы, решившие еще раз отдать все силы потенциальному, ни путешественники, ни «деспот-фармакон», присвоивший ей имя собственное. И тем не менее текст «Back from Moscow» оказался одним из последних свидетельств о государстве, чье название не содержало «никакой отсылки к единственности места или национального прошлого», об имени собственном без имени собственного, об СССР, осколке мирового события, — Революции. Беньямин писал о советских школах и учреждениях: «Господствующий цвет в этих местах — красный. Они усеяны советскими звездами и головами Ленина»79. Жак Деррида посетил Москву на закате ленинского культа, выразившегося и в особом оформлении публичных пространств, культа, зарождение которого застал Вальтер Беньямин. Помню, в Институте философии Деррида читал лекцию о дружбе80 на очень агрессивном идеологическом фоне: огромный гипсовый бюст Ленина, обрамленный двумя расширяющимися кверху полотнищами из красного бархата, и над всем этим, белым по красному, выделялся лозунг: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» (В. И. Ленин). Ленинский бюст занимал центральную точку этого пространства, дававшую вождю особое право на взгляд, на истину молчащей речи, на авторитарное присутствие. Жак Деррида, Ленин и переводчица составляли треугольник, они располагались как бы на лучах, исходивших от ленинского взгляда, так что философ своей речью озвучивал этот взгляд на английском, а переводчица — на русском языке. На луче от этого взгляда деконструкция работала в идеальном режиме, связь голоса со смыслом была совершенно фиктивной. Бюст Ленина обеспечивал нетелесную трансформацию академического дискурса в перформанс. О чем бы ни говорил в поле действия этого взгляда знаменитый философ — а он говорил о дружбе в понимании Платона и Монтеня, Беньямина и Бланшо, — его речь становилась индуцированным артистическим актом, драматическим в силу того, что последним не контролируются условия собственного производства (академические пространства не случайно символически нейтральны, они устроены так, чтобы минимально отвлекать от акта говорения; советские академические пространства в 1990 году были еще совершенно идеологизированы, причем не только в их наглядном оформлении, но и фактически во всех других отношениях).

На исходе нэпа культ ленинских изображений конкурировал с культом географических карт, на исходе перестройки он конкурировал с портретами последнего Генерального секретаря КПСС, М. С. Горбачева. Этот визуальный ряд также составляет часть русского языка, которую так хорошо знал Вальтер Беньямин. ведь язык несводим к объекту нормативной лингвистики, он куда шире своих «научных» определений81.

До конца перестройки оставалось полтора года. До конца СССР — меньше двух лет. Глобальное дезертирство коммунизма сопровождалось выдачей «зачинщиков», «деспотов-фармаконов», в которых, как заметил Деррида, ликвидируется виновность миллионов, массовидная виновность, часто вообще не преобразуемая в ту или иную фигуру вины. (Почему миллионы людей плакали на похоронах Сталина? Даже на улице Ульм?) 22 августа 1991 года я видел статуи большевистских вождей Дзержинского и Свердлова, сброшенные с пьедесталов как персонификации коллективной вины, ради очищения, но также для сокрытия неантропоморфного, зародившегося до нашего рождения советизма, скрытого в каждом из нас.

Я дописываю этот текст в Москве, накануне годовщины этих событий: подавления путча, защиты Белого Дома и прихода Ельцина к власти. В благих намерениях в России, как всегда, недостатка нет, но ее реальность, «данная нам в наших ощущениях», стала еще более потенциальной, теперь она вынуждена обходиться без какого-либо имени собственного. Сингулярное образование, имя собственное без имени собственного, — СССР, — растворилось уже больше полугода назад. Я возвратился в апреле «Back in(to) Moscow, sans the USSR». Но все проблемы СССР остались и обострились. Множество «сильных рук» тянется к власти. Народы стремительно нищают.

Смысл окончательно вытесняется за пределы смысла, скоро сама его возможность будет вызывать у моих соотечественников горькую усмешку.

Через несколько дней, в годовщину окончательного подавления путча, 21 августа, я улетаю в USA, но опять-таки не «back in», а в первый раз, «back from Moscow to the USA».

17 августа 1992 года,

Москва.

Комментарии

«Back from Moscow, in the USSR»*

(1) Текст семинара «Back from Moscow, in the USSR» написан Жаком Деррида под непосредственным впечатлением от его поездки в Москву. Он был предназначен для обсуждения группой «Критическая теория» в Ирвайне (Калифорния), которое состоялось 2 мая 1990 года. На титульном листе указано, что это — «предварительный рабочий документ, написанный для обсуждения группой „Критическая теория“ (Калифорнийский университет, Ирвайн)». Я благодарю Жака Деррида за любезно данное им разрешение напечатать этот текст на русском языке доего опубликования на других языках, в том числе на языке оригинала, — французском.

(2) Гостиница, в которой Деррида останавливался в Москве, называлась тогда не «Октябрь», а «Октябрьская» (нынешний «Президент-отель»); упоминание о ее «престижности» не случайно, так как в те времена она была в ведении ЦК КПСС. Гостям Академии наук места в ней предоставлялись в редких случаях.

(3) Книга Вальтера Беньямина, опубликованная под названием Einbahnstrasse. — Berlin: Rowohlt, 1928.

(4) Т. е. к жанру «научных сообщений», «выступлений, в особенности предлагаемых на обсуждение научного сообщества» (по определению «Краткого оксфордского словаря»).

Поделиться с друзьями: