Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Идет, — говорит Маркаускас, его голос срывается. Но с чего это он… Идет человек, ну и ладно, мало ли кто ходит…
Маркаускене тыльной стороной ладони приподнимает сползший на глаза платок, подслеповато моргает, из ее посиневших губ вырывается вздох:
— О боже…
Только Тересе смотрит прямо, свесив землистые руки, подставив лицо струям дождя.
— Ну! — напоминает про свеклу Маркаускас, но она ничего не слышит, стоит, словно кол проглотила, да еще бесстыдно ноги расставила, юбка аж до колен приподнялась. — Ну, чего ты?! — шипит Маркаускас.
Громко чавкают тяжелые шаги. Капюшон скрывает лицо. Руки спрятаны под плащ. А плащ-то длинный, до половины голенищ. Остановился. Стоит в пяти шагах и смотрит, буравит глазами, и Маркаускас не выдерживает… Выпрямляется, поворачивается лицом к пришельцу.
— Добрый вечер!
Маркаускас легонько вздрагивает: чей это голос? Вроде бы слышал его. И не раз.
— Добрый… вечер…
Человек подходит ближе, и Тересе всплескивает руками.
— Учитель!.. А мы-то думали… Люди говорили…
Теперь и Маркаускас узнает, и Маркаускене. И сразу отлегает от сердца, лица у обоих проясняются — свой ведь человек, учитель Альбертас Петрашка, тот самый, что их Адомаса… Да и Тересе у него когда-то…
— Ну и ну!.. — удивляется Маркаускас, не смея пожать руку Петрашке. — У меня, это, в земле… — Он основательно вытирает ладонь о штаны — сзади, где почище.
— Ничего, Маркаускас, и у меня не белые. Давно не виделись…
Рука Маркаускаса вдруг застывает — плащ распахнулся, и там блеснуло ячеистое дуло автомата. Петрашка замечает эту перемену, но не подает виду. Он поворачивается к Маркаускене и вежливо кивает ей.
— Как здоровье хозяйки? — Но ответа не ждет. — Что же люди обо мне говорят, Тересе? А?
Тересе краснеет. Она снова первоклассница, неправильно написавшая слово на доске, не выучившая урока… Учитель ее то хвалит, то ругает…
— Да поймешь их… Как вы пропали весной, всякое в деревне болтали…
— А что же, что именно, Тересе?
— Сказывали, вы в город сбежали… А другие, что в лес…
Петрашка невесело смеется, ставит ногу в сапоге на ступицу телеги.
— Вот оно что. И кто же говорил?
Маркаускас косится на Тересе — ну и ворона!
— За бабьими разговорами не уследишь, учитель…
Петрашка резко поворачивается, полы брезентового плаща с хрустом взлетают.
— Послушай, Маркаускас, я не учитель. Теперь — уже не учитель. Я — Сокол.
Маркаускас супит брови.
— Чего-чего?..
— Сокол. Это такой псевдоним, Маркаускас. И вы запомните, хозяйка. И ты, Тересе. Я вам доверяю. Всем вам. Потому и заглянул, как к добрым знакомым.
Взгляд Маркаускене бежит по проселку, по сумеречным полям. Но почему все вокруг полетело, закружилось, да так, что ей надо уцепиться за задок телеги и держаться?
Тересе приседает, берет свеклину, ворочает ее в руках — крупную и угловатую, как опаленная баранья голова, швыряет в телегу и снова застывает, потупя глаза.
— По большаку отряд истребителей перся, — вспоминает Маркаускас.
— Давно?
— С час назад.
— Знаю. Убрались из деревни. Но почему вы в поле? Ведь дождь.
Маркаускас спохватывается:
— И правда, чего мы тут… — И, не зная, что добавить, разводит руками.
— Все пойдем. Ты, Тересе, и вы, хозяйка, — зовет Сокол.
У ольшаника стоит человек. Он в полупальто, сутулый. Поставил на землю тяжелый приклад пулемета, обхватил руками толстое дуло. Вырос как из-под земли. Кого еще скрывает ольшаник?
Маркаускас садится на телегу и еле слышно понукает лошадей. Маркаускене шлепает сзади, не выпуская задок из рук. Тересе забросала ботвой очищенные корни и семенит за телегой, догоняет. В нескольких шагах за ними следует Сокол. Подальше — второй, перекосившись, тащит свой пулемет. Лошади, надсаживаясь, волокут телегу через луг, колеса вот-вот увязнут по оси, тогда крышка. Телега подскакивает на камне, наземь сваливаются несколько корней. «Надо бы поднять», — думает Маркаускене, но не останавливается: выпустит из рук задок телеги да нагнется за свеклой, и не дотащиться ей домой. Дорога топкая, а ноги не хотят слушаться.
Они входят в избу и вешают промокшую одежду на деревянные крюки. В избе пахнет полем, землей и мокрой псиной.
Сокол снимает плащ, аккуратно складывает его на лавке, а рядом пристраивает автомат. На широком ремне, опоясавшем пиджак, — пистолет и две лимонки с утиное яйцо. Голенища сапог широкие, и ноги кажутся на удивленье тонкими и длинными — точь-в-точь оглобли.
Маркаускас приседает на краешек табуретки у стола. В боковое окно он видит у погреба телегу с свеклой (могли ведь до ночи всю свезти), в торцовом окне видит человека с пулеметом, который разгуливает перед распахнутыми воротами. Незнакомый, молодой еще, какой-то нескладный, — интересно, издалека ли и кто родители? Сокол спрашивает, что слышно в деревне, но откуда возьмешь для него новости, если с хутора ногой не ступаешь — работы невпроворот, а руки только две. Да и вообще такая жизнь — смеркается вечер, управился по хозяйству, закрыл ворота, запер дверь и сидишь. Длинные вечера, долгие ночи. Ни к тебе не забредет в такую пору сосед, ни ты сам не пойдешь к кому покурить или потолковать. Да и о чем толковать-то, когда рот заткнули.
В открытую дверку плиты видно, как полыхает огонь. На полу и стенах пляшут жутковатые тени людей и предметов. Совсем уже стемнело, думает Маркаускас. Учитель не засидится — нет, опасно ему тут долго быть, — успеют еще раз за свеклой смотаться…
— Может, лампу?.. — спрашивает он.
Сокол стаскивает с ног грязные сапоги и ставит на поленья к огню. Снимает заскорузлые портянки, набрасывает на голенища.
— Не надо.
Он стоит посреди избы босой. Тяжелый дух разопревших ног разносится по избе, перебивая запах поджариваемого сала.
— Не легкую долю выбрал, учитель.
— Я не учитель. Говорил уже.
— А-а… Под лавкой деревянные башмаки, надень.
Маркаускас снова смотрит в окно. Человек с пулеметом все еще маячит у ворот. Словно привидение, словно тень смерти, чернеет человек. Хорошо, что тут учитель… свой человек, старый знакомый.
— Наверно, в армию хотели забрать?
— Кого? Меня?
— Ага.
— Возраст не тот.
— Родителей увезли?
— С десяти гектаров пока не берут. С чего это ты?.. Ха, понимаю, Маркаускас. Прикидываешь, почему я в лес ушел?
— Я просто так… Ведь ни с того ни с сего не бывает…
Маркаускас спохватывается — поди, не стоило об этом спрашивать, но слово не воробей, не поймаешь.
— Послушай, Маркаускас, я не захотел быть скотиной, которую гонят на бойню. Я ушел воевать. За Литву, Маркаускас. За Литву без чужих — коричневые они или красные.
— Я хочу спросить: ты веришь в это, учитель… Сокол?
Маркаускене ставит на стол тарелку с глазуньей, пододвигает хлеб.
— Кушайте, — говорит она. — Тересе, молоко! Посмотри, чтоб не сбежало…