Женственность. О роли женского начала в нравственной жизни человека
Шрифт:
Эта дивная симфония женского облика, плавно льющаяся и сладостная мелодия обнаженного женского тела была бы немыслима, не будь женская красота красотой человечески одухотворенной, не являй женское изящество адекватного единства и телесной и духовной организации. Мне представляется, что это очень убедительно показано Леонардо да Винчи в картине «Леда». Леда, согласно греческой мифологии была дочерью царя Этолии Фестия и женой царя Спарты Тиндарея. Весть о ее дивной красоте дошла до самого Зевса, который являясь к ней в образе лебедя, сделал ее своей женой. «И было у нее от него, – так излагает миф Н. А. Кун, – двое детей: прекрасная, как богиня, дочь Елена и сын, великий герой Полидевк. От Тиндарея у Леды было тоже двое детей: дочь Клитемнестра и сын Кастор.
Полидевк получил от отца своего бессмертие, а брат его Кастор был смертным. Оба брата были великими героями Греции». (Кун Н. А. Легенды и мифы Древней Греции. М.: Учпедгиз, 1955. С. 206). Дружба Диоскуров (двух братьев) сделалась легендой в веках.
На картине Леонардо да Винчи изображена прекрасная обнаженная женщина, стыдливо обнимающая за шею лебедя. Нежное смущение изображено на ее выразительном лице (илл. 31). К несчастью, подлинник картины до нас не дошел: по преданию, она была уничтожена, как соблазнительная, последней женой Людовика XIV мадам де Монтенон, но сохранились наброски и копии с нее. «В этом образе плотски конкретной, обнаженной женщины, замирающей в объятиях мощного лебедя, в то время как у ее ног среди трав и цветов из яйца вылупливаются два ее сына-близнеца Кастор и Поллукс, – пишет автор монографии о Леонардо да Винчи М. А. Гуковский, – художник опять, и теперь уже без религиозной символики, вернулся к той теме о зарождении жизни, которая его всегда занимала. Женщина и лебедь, дети, вылупливающиеся из яйца, обильный, окружающий сцену пейзаж, все это – проявление единого могучего порыва творческой силы природы, рождающей жизнь, объемлющей в едином целом людей, животных и растения». Автор справедливо замечает, что «занимающий всю центральную часть картины образ совершенно обнаженной Леды трактован так рельефно, что кажется скульптурным, округлости тела моделированы обычной леонардовской светотенью…» (Гуковский М. А. Леонардо да Винчи: Творческая биография. Л., М.: Искусство, 1967. С. 158).
Читатель, вероятно, заметил некоторые расхождения в частностях между мифом, как он изложен Н. А. Куном и тем же мифом в трактовке Леонардо да Винчи (в изображении М. А. Гуковского). Но в этом нет ничего удивительного: во-первых, сам миф мог иметь различные редакции в древности (в частности в Греции и Риме) и, во-вторых, художник волен видоизменить его сообразно собственному замыслу. Но возвратимся к самой картине. Казалось бы, художник стремился оттенить грациозность фигуры женщины, именно приравняв ее к прославленной грациозности лебедя: подчеркнуто выпуклая линия нижней части женского торса, начинающаяся у талии, идущая вдоль правого бедра и заканчивающаяся у колена, можно сказать, в точности воспроизводит на картине такую же выпуклую линию лебединой фигуры. По всему видно, что этой линии бедра мастер придавал особое значение, коль скоро он ее оторочил светлой округлостью, кажущейся столь неожиданной в картине и своим сиянием напоминающей нимб. А между тем, если сопоставить фигуру женщины в целом с фигурой лебедя, легко увидеть именно контраст между женской красотой, красотой в высшей степени теплой и человечной, красотой одухотворенной, с холодной, я бы даже сказал, хищной, во всяком случае «бездушной» и отталкивающей, красотой лебедя. И если можно и должно говорить о грациозности лебедя, то об изяществе применительно к нему никак говорить не приходится. Изящество как таковое, повторяем, характеризует человеческую, именно, женскую красоту.
Чисто человеческая теплота женского изящества отличает решительно все женские образы, созданные гениальным воображением великого флорентийца, включая, разумеется, и знаменитую Мону Лизу. Но особенно живо это чисто женское тепло истинного женского изящества ощущается, как мне кажется, в картине «Коломбина» (по предположению, на ней изображена та же Джоконда), хранящейся в нашем Эрмитаже. Эта картина – убедительнейшее свидетельство, что теплота и красота женщины неразрывны в ее истинной человечности – женственности. Мне представляется даже, что нежная и чисто женская теплота – главный пафос картины, что очень хорошо оттенено и удивительно мягкими и теплыми красками, которыми она написана, так же как главный пафос «Моны Лизы» (илл. 32), как это общепризнанно, глубоко развитое чувство собственной значительности, «спокойное и уверенное самоутверждение» женщины (Данилова И. Е. Предисловие // Боттичелли: Сборник материалов о творчестве. Пер. с фр., англ. и итал. М.: ИЛ, 1962. С. 11). И тем не менее не здесь мы воспроизведем «Коломбину» Леонардо да Винчи, но дадим ее несколько позже – в главе о нежности – для характеристики одного из тончайших нюансов женской нежности – нежной кокетливости. Впрочем, уже одно то, что зачастую затрудняешься отнести тот или иной женский портрет в ту или иную графу, трактующую о той или иной черте женственности, – говорит о внутреннем родстве всех этих черт (черт женственности). А что касается изящной Дамы с горностаем (илл. 33) – портрет семнадцатилетней Цецилии Галлерани, гостившей у нас, в Москве (ее резиденция – Музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), то известно, что для ее написания великий мастер «и краски выбрал самые нежные». И это понятно: и изящество и нежность и все другие черты женственности не существуют обособленно, но взаимно проникают друг в дружку, образуя единое истинно человечное целое, именуемое женственность: женское изящество есть нежное изящество; женская нежность есть изящная нежность. И так же, если поразмыслить, обстоит дело и с другими чертами женственности. Но о них – на своем месте. А теперь перейдем ко второй из названных в предыдущей главе черт женственности – к нежности.
Нежность
Изящество женщины изливается вовне как нежность – до такой степени, что можно, как говорится, без опасения впасть в ошибку сказать, что изящество – это и есть сама нежность, а нежность – само изящество, если в поведении человека вообще органически слиты нравственная чистота помыслов с нравственной же чистотой их выражения в поступке. Мы уже говорили, что сама красота женщины нередко характеризуется как нежная красота. Можно, стало быть, до некоторой степени и с известным основанием определить женскую нежность как изящество женщины в его проявлениях, в ее отношениях к окружающему, – и не только к людям, но и к животным, к растениям, – ко всему живому. Я говорю «до некоторой степени и с известным основанием», так как нежные чувства проявляют и женщины, не отличающиеся физическим изяществом. Однако и в таких случаях нежная женщина отличается, если не внешним, то внутренним, духовным, изяществом. Как бы там ни было, но нежность женщины очень близка к ее же изяществу и составляет вторую черту женственности. Потому вторую (а не первую), что мы всегда отправляемся от внешнего к внутреннему и от него – к еще более внутреннему: ведь первое, что бросается в глаза нам в незнакомой еще женщине – это именно ее внешность, ее внешний облик. Отправляясь от него, мы, даже еще не зная ее сколько-нибудь близко, судим об ее нежности; узнав поближе – об ее же стыдливости; узнав еще ближе – о силе ее любви; еще ближе – о ее материнских чувствах и, наконец, о ее доброте – качествах ее души, в которой последовательно как бы отложились и сплавились все перечисленные внутренние черты женственности. Надо только помнить, что само изящество, сама красота женщины, хотя оно и воспринимается нами в первую голову со стороны его внешности, не есть одна только физическая красота, но одновременно и красота духовная, как это показано в предыдущей главе.
Можно было бы даже сказать, продолжаем нашу мысль, что нежность – оборотная сторона изящества – до того они близки одна другой, если бы она не составляла самостоятельную черту женственности. Это до такой степени верно (мы говорим о внутренней близости этих двух понятий), что даже и в том случае, когда нежность женщины нисколько не проявляется вовне сознательно, как это имеет место, например, когда женщина объята сном, она, нежность эта тем не менее изливается на нас невольно самим изяществом женского обнаженного тела. В этом каждый легко убеждается, когда смотрит на скульптуру С. Т. Коненкова «Сон», хранящуюся в Третьяковской галерее. Каждая черточка этого прекрасного женского тела столь же изящна, сколь и нежна, и действует на нас так же неотразимо, как если бы женщина сознательно одаряла нас своею нежностью. Эта нежность, которой дышит каждый член лежащего перед нами юного женского существа, сродни его же хрупкости, до которой боишься дотронуться и которую можно только благоговейно созерцать… То впечатление трогательной беспомощности, которое оставляет в нас красота женщины и о котором мы говорили в главе об изяществе, здесь, в нежности женской как бы трансформируется и усиливается впечатлением о необычайной хрупкости женского существа, его душевной ранимости, впечатлением, диктующим весьма бережное к нему отношение и говорящее о ее тонкой, чтобы не сказать, тончайшей душевной и духовной организации (илл. 34).
И хотя это и так, но нежность уже потому составляет особую черту женственности, не сводимую к ее изяществу, что она (нежность) свойственна и женщинам, утратившим былую красоту или даже, как уже говорилось, и вовсе ею не отличавшимся. И потому если справедливо, что истинно изящная женщина нежна, то далеко не всегда справедливо обратное утверждение: истинно нежная женщина изящна. Читатель, конечно, догадывается, что я намеренно говорю здесь об «истинно» изящной женщине, ибо внешность, как это известно каждому, нередко обманывает. Но как бы то ни было, нежность – неотъемлемая черта женственности, чего нельзя сказать о самом изяществе. Невозможно представить себе женщину (а ведь мы говорим об идеальной женщине, способной реально облагораживать людей, и ищем секрет этого ее облагораживающего действия), которой не была бы присуща нежность, – до того нежность представляется специфически женской чертой. Нежность женщины уже давно стала общим местом и воспета всеми поэтами человечества – всех времен и всех народов. И эта нежность до того пронизывает все женское существо, что изливается на окружающее без всякого участия ее сознания, сказывается буквально в каждом ее жесте. Слов нет, жесточайшая эксплуатация женского труда в обществе частной собственности, равно как и беспросветная нужда, которую нередко приходится испытывать женщине и ее детям в таком обществе, сплошь и рядом ожесточают женщину, но ведь такое общество безжалостно уродует ее и физически. Но это только говорит о нравственном долге покончить с таким эксплуататорским обществом, но никак, не о том, что женщина не является ни изящным, ни нежным существом. Как ни были враждебны женщине обстоятельства на протяжении всей классовой предыстории человечества, они не смогли подавить ни красоты, ни нежности женщины, присущих ей по природе. И как же может быть иначе? – классовое строение общества преходяще, женщина же со своею красотой и нежностью вечна – доколе живо человечество, разумеется.
Нежность, коль скоро она сочетается с изяществом (раз уж мы трактуем об идеале женственности, то такое сочетание мыслится само собой), одинаково отличает как внешний, так и внутренний облик женщины, как ее физическую, так и духовную натуру. Нежностью дышит лицо женщины, ее фигура, ее кожа, тончайшие изгибы ее торса, волнующий рисунок ее груди, нежностью характеризуется голос женщины, ее уста, взгляд, прикосновение ее руки, я бы сказал, воздушное прикосновение. И в этом голосе, и в этом взгляде, и в этом прикосновении сказывается уже непосредственно внутренняя нежность, нежность, присущая всему ее внутреннему облику, внутреннему существу. А чудесная женская улыбка, – именно, нежная улыбка? С чем только не сравнивали эту улыбку – и с утренней зарей, и с вечерней звездой. Но разве заря и звезда, как бы хороши они ни были сами по себе, отличаются хотя бы малой толикой той светлой одухотворенности, какой пронизана женская улыбка? По-моему ее ни с чем и не сравнить, ни с чем не сравнить нежность этой улыбки, ее лучезарность, ее целительность, ее громаднейшее воздействие на людей, а ведь женщина расточает их много и много, одаривает ими многих и многих – по своей великой душевной, чисто женской же доброте. Чтобы не быть голословным, я продемонстрирую Вам, читатель, лишь одну такую, поистине волшебную и, конечно же, неотразимую женскую улыбку. Это Апсара (илл. 35), фрагмент скульптуры храма Бантеай Срей в Камбодже (ныне Кампучия).
Эта улыбка свидетельствует о том, что нежность женщины складывается из внутреннего изящества, глубокой задушевности и чисто женской кокетливости, и нежность эта не меньше сказывается в ее голосе, чем в этой ее улыбке. Будь этот голос высоким или грудным, тембра мягко-бархатистого или звонко-серебристого, – он во всех случаях отличается от грубого мужского голоса, отличается особенною, нежною певучестью. Непреднамеренная вкрадчивость женского голоса, позволяющая ему проникать до глубины человеческого существа (я полагаю, – что и до глубины животного существа), – есть, вероятно, единственная вкрадчивость, не вызывающая и тени укора, единственная, что способна ее, вкрадчивость, как таковую, оправдать.
Необыкновенной нежностью веет от всей изящной женской фигурки работы итальянского скульптора Лоренцо Бартолини «Нимфа, ужаленная скорпионом». Нежность эту, сказывающуюся во всем облике девушки: и в ее лице, в тонких чертах этого лица, и в ее прическе, и в наклоне головы, и во всей ее позе, в том как, опершись правой рукой о землю, она левой обхватила левую же ступню, внимательно всматриваясь в место укуса, нежность эту, говорю я, осязаешь почти физически. Фигурка эта украшала площадку Халтуринской лестницы Ленинградского Эрмитажа (илл. 36). Каждый, кто проходит мимо нее, невольно останавливается в радостном изумлении, смотрит на нее, не отрываясь, – с такой хорошей, с такой доброй улыбкой, совершенно забывая при этом, что ведь укус скорпиона смертелен; он просто находится в плену глубокой симпатии к этой нежной девчушке. И эта улыбка – несомненное свидетельство огромного нравственного воздействия этого милого, скромного и очень юного женского существа.
Нежность доминирует и в знаменитой мраморной группе итальянского скульптора Антонио Кановы «Три грации». Уже одно то, как доверительно-интимно обнялись эти прелестные девушки в едином дружелюбном порыве, как нельзя более ярко об этом свидетельствует. Это – не грубое, не страстное объятие, способное причинить боль, но мягкое и ласковое, так нежащее и тело и душу (илл. 37). Действие этой нежности на нас может быть уподоблено действию легкого дуновения ветерка, когда в знойный летний полдень мы любуемся на спокойную и тихо поблескивающую рябь моря. На такую нежность способна только женщина, и нежность эта светится не только в лицах, но и светится как бы изнутри тела каждой из трех девушек, вроде как бы их девичья душа излилась не только в этом нежном объятии, но и в нежных изгибах и линиях их тел, в каждой интимной складочке этих тел, составив с ними одно и в высшей степени женственное целое. И разве может статься, чтобы эта нежность, это внутреннее изящество, отлившееся во внешние формы этих дивных девических тел, не изливалась на десятки тысяч людей, ежедневно посещающих Эрмитаж и не влияла в той или иной степени и форме на их нравственное образование, если даже фотография этой скульптуры так неотразимо действует на каждого?!