ЖАНРЫ

Жизнь Владислава Ходасевича
Шрифт:

И в том же номере «Современных записок» было напечатано стихотворение Набокова «Поэты», во многом связанное с Ходасевичем, своеобразный посмертный привет ему, признание общности их дела и их (и не только их двоих!) горькой эмигрантской судьбы, прощание (общее на всех) с поэзией и с жизнью. Хотя до смерти Набокова оставалось еще целых 38 лет, но он словно заканчивал счеты и с жизнью, и с поэзией вместе с Ходасевичем. Тем более что вскоре собирался уехать в США — европейская жизнь кончалась. В стихотворении среди прочего, в сложности построения и перекличек, есть и такие строфы:

<…> Пора, мы уходим: еще молодые, со списком еще не приснившихся снов, с последним, чуть зримым сияньем России на фосфорных рифмах последних стихов. <…> Сейчас переходим с порога мирского в ту область… как хочешь ее назови: пустыня ли, смерть, отрешенье от слова, — а может быть проще: молчанье любви… Молчанье далекой дороги тележной, где в пене цветов колея не видна, молчанье отчизны (любви безнадежной), молчанье зарницы, молчанье зерна.

Стихотворение было подписано «Василій Шишковъ» — отчасти чтобы, подобно Ходасевичу, еще раз разыграть вечного антагониста Георгия Адамовича, и еще по ряду причин, которые разбирать здесь подробно ни к чему.

А дело в том, что вместе с Набоковым, на одном вечере, 8 февраля 1936 года, читал Ходасевич свое целиком выдуманное (кроме стихов) «Жизнеописание Василия Травникова», выдав его за документальное повествование, за описание жизни действительно существовавшего человека, никому не известного поэта. (Набоков прочел на этом вечере три рассказа.) Очевидно, Ходасевич, выступая вместе с Набоковым, склонным к мистификации, тоже захотел прибегнуть к этому соблазнительному приему, испытать на слушателях силу своей прозаической достоверности, тем более что он хорошо знал и чувствовал описываемую им в пастише эпоху.

Собравшиеся литераторы попались на эту удочку. Георгий Адамович писал в «Последних новостях» об этом вечере: «В. Ходасевич прочел жизнеописание некоего Травникова, человека, жившего в начале прошлого века. Имя неизвестное. В первые 10–15 минут чтения можно было подумать, что речь идет о каком-то чудаке, самодуре и оригинале, из рода тех, которых было так много в былые времена. Но чудак, оказывается, писал стихи, притом такие стихи, каких никто в России до Пушкина и Баратынского не писал: чистые, сухие, лишенные всякой сентиментальности, всяких стилистических украшений. Несомненно, Травников был одареннейшим поэтом <…>. К Ходасевичу архив Травникова, вернее, часть его архива попала случайно. Надо думать, что теперь историки нашей литературы приложат все усилия, чтобы разыскать, изучить и обнародовать рукописи этого необыкновенного человека».

Но вскоре Ходасевич публично признался в своей мистификации. Конечно, Адамович и другие рецензенты были смущены и, наверное, разозлены, особенно Адамович: в кои веки решил похвалить недруга, и тут такой конфуз…

Травников, действительно, получился на редкость убедительным, и вся эта грустная история его семьи была настолько проникнута духом того времени, что не поверить было трудно. Хотя рок, так упорно преследовавший несчастную семью Травниковых, чуть-чуть отзывался литературой. (Впрочем, вера в рок — тоже одна из характерных черт начала XIX века.) Хотя стихи Травникова при внимательном прочтении что-то слишком уж отдавали веком двадцатым. Более того, хитроумный Ходасевич приписал Травникову, в память о друге своей юности Муни, две-три строчки из его стихов, неизвестных, конечно, ни Адамовичу, ни всем прочим… В частности, эти, наиболее удачные, заканчивающие стихотворение Муни «Шмелей медовый голос…»:

О сердце, колос пыльный! К земле, костьми обильной, Ты клонишься, дремля.

Это была шалость, и шалость удалась, раздосадовав многих…

Но и не совсем шалость. Травников потерял в детстве ногу, затем умерла его суженая. Он уединился и стал мизантропом, но у него оставались стихи. Сам Ходасевич к 1936 году, когда была написана «Жизнь Василия Травникова», тоже потерял свою возлюбленную, тоже был тяжело болен и настроен мизантропически, а стихи, в отличие от Травникова, писать перестал. Так что были здесь и автобиографические нотки, во всяком случае перекличка настроений… И воспоминание о трагически ушедшем друге…

Точь-в-точь так же поверил наивный Адамович и в существование Василия Шишкова три с лишним года спустя, несмотря на ряд незаметных, но чисто набоковских стихотворных особенностей…

Дружили с Ходасевичем, преклонялись перед ним и молодые поэты (вопреки горьким строкам: «Желторотым внушаю поэтам / Отвращение, ужас и страх»), и он дорожил этим окружением. В 1928 году близкий ему круг поэтической молодежи создал объединение «Перекресток»; Ходасевич часто в нем появлялся, в известной мере руководил им. В «Перекрестке» существовала особая «перекресточная» тетрадь, куда каждый из участников объединения мог записывать свои «литературные сны». Ходасевич как-то написал в ней: «Сегодня я проснулся в холодном поту — мне снилось, что я был персидским поэтом и что меня переводил Тхоржевский». Литератор Иван Тхоржевский только что очень плохо, на взгляд Ходасевича, перевел Омара Хайяма.

Алексей Ремизов, иногда заглядывавший в эту тетрадь, записывал в нее смешные сны про различных литераторов. По воспоминаниям Юрия Терапиано, Ходасевич якобы сказал Ремизову: «Я запрещаю вам видеть меня во сне».

Появилось в этой тетради и такое шутливое стихотворение о Ходасевиче (видимо, плод коллективного творчества):

Арион русской эмиграции Все, что хиреет и хромает, Что, вечной скукою кривясь, Чорт поднимает и ломает И вновь выбрасывает в грязь, Я желчной губкой собираю В науку будущим векам. Смотрю в окно — и презираю: Презрен весь мир, презрен я сам. Словами, мудрый теоретик, Я взвесил вечности объем. Работа двух чужих поэтик Звенит на поясе моем. И пусть не звучен я, не светел, Пусть я не щедр и сух и мал — Я Пушкину в веках ответил, Как Вейдле некогда сказал.

В этих доброжелательных стихах была кое-где шутливо использована фразеология из статей литературных врагов Ходасевича — Георгия Иванова и Адамовича («не щедр», «сух», «чужие поэтики»). Ходасевич на стихи не обиделся, только с усмешкой исправил «двух поэтик» на «трех», имея в виду Пушкина, Баратынского и Тютчева.

Поделиться с друзьями: