Зинзивер
Шрифт:
– Своего отца я уже догнал.
У Розочки подломились ноги, и я подхватил ее и посадил на сумку, потому что после ночного дождя всюду было сыро. Но Розочка запротестовала - она ни на минуту не забывала, что в сумке коробки с морфием. В конце концов мы сели на соседнюю лавочку, и Розочка впервые, извиняясь и всхлипывая, попросила меня сделать укол. Нет-нет, это не было кощунством над вечным покоем. Ее синюшное лицо выдавало, что она на грани обморока.
Потом она сказала, что отец работал на автокране и возле интерната (они строили теплицу) задел высоковольтную линию. Говорили, что, будь он в резиновых сапогах, ничего бы не случилось. Но все дело в том, что в резиновых сапогах практически никто и никогда не ходил в Черноморске, а уж в сухую осень?!
После укола Розочка пришла в себя, в том смысле, что тени исчезли, лицом посветлела. Она указала мне, что слева, рядом с могилой, вполне достаточно места для мамки. А справа, рядом с отцом, пусть похоронят ее. Это было тягостно слушать, а тут еще опять внезапный нервный смешок - пробежал и сгас, но не исчез, а как бы застыл на кончиках моих волос.
– Видишь, сколько места справа, тут и тебе хватит.
– Ужасный истеричный смешок оттуда. Мои волосы вновь стали прорастать страхом, хотя я понимал, что после укола она могла впасть в детство, - Видишь, уклончик к забору, мне будет очень уютно смотреть на дорогу, - совсем уже дурашливо, будто говорила бог знает о чем, но не о том, о чем говорила, сказала она и, встав, побежала и плюхнулась на чавкающую траву рядом с холмиком.
Чтобы унять Розочку (сырая кладбищенская земля далеко не лучшее место, где можно поваляться), я тоже плюхнулся рядом с нею, только чуть пониже. В глаза мне бросилась асфальтированная дорога, которая бежала снизу, с гусиной балки, и именно здесь всего ближе подбегала к кладбищенскому забору, а потом опять отдалялась и наверху заворачивала к магазину.
На другой стороне дороги был тротуарчик, по нему шли школьники с красивыми яркими рюкзачками:
– ...Она сказала, а он не пошел, а она взяла и поставила двойку...
– Нет, нет и нет - она ничего не говорила...
– Видишь, Митенька, как хорошо отсюда видно. А я в детстве всегда любила смотреть на дорогу. Я все думала, дура, что из Манчестер Сити приедет однажды ко мне принц Чарлз... ну не Чарлз, а какой-нибудь очень красивый доктор в белом халате.
Я встал и сказал Розочке, что нам пора идти. Я был настроен очень решительно, но, к моему удивлению, она, не возражая, поднялась, и мы пошли обратно тем же путем, через пролом в заборе. Когда спускались по тротуарчику к гусиной балке, она остановилась напротив могилы отца и очень серьезно спросила, запомнил ли я ее просьбу. Я ответил, что да, запомнил. И тогда, словно размышляя вслух, она сказала, что хоронить придется украдкой или с каким-то очень солидным разрешением (она так и сказала - "солидным"), потому что кладбище это уже лет пять как закрыли. Еще она надеялась, что ее отец Федор Николаевич, возможно, как-нибудь расстарается и поможет с ее похоронами. Вдруг, почувствовав, что ее мысли вслух слишком тяжелы для меня, без всякой связи с предыдущим спросила, знаю ли, что соседка в Москве называла ее "миссионеркой любви"?
– Да, - сказал я.
– Знаю.
– Ты, наверное, подумал обо мне что-нибудь плохое?! Признайся, признайся!..
Она, смеясь, стала самозабвенно, как это делают дети, тормошить меня. И как бы между прочим сообщила, что в Калькутте, когда мать Тереза основала первый дом для умирающих, к ней пришло много помощниц, которым она дала имя "миссионерки любви". Розочка вновь засмеялась, причем с какой-то нерастраченной внутренней гордостью, о которую все, что прежде связывалось с ее возможной неверностью, тут же разбилось и рассыпалось в прах. Был я - и мое понимание ее. И это было так тесно - глаза в глаза, что если бы вдруг мы оказались на разных планетах, то все равно между нами нельзя было бы вставить самого тонкого лезвия. Я - и сразу она. Она - и сразу я, даже через тысячи световых парсек...
ГЛАВА 41
Впервые я рассказал Розочке о нашей трехкомнатной квартире после черноморского кладбища. Я был очень подавлен, что все свое будущее она не распространяла дальше отцовской могилы, и поначалу хотел лишь развлечь ее. Но с первых же слов мой рассказ захватил Розочку. Более того, даже мать затихла, как будто исчезла, и вклинилась в разговор только для уточнения подробностей о горячей и холодной воде.
Розочку интересовало все: расположение комнат, кухни, ванной, туалета, кладовок, лоджии. Она спрашивала о качественности ремонта, высоте потолков, размерах окон и дверей, ее интересовали обои в комнатах и плитка в прихожей. Она по нескольку раз требовала описаний зеркального шкафа и люстр. Помнится, когда я сказал, что полы в туалете и прихожей с подогревом, ни Розочка, ни Раиса Максимовна вначале не поняли, о чем речь. И только потом, когда я доходчиво объяснил, Розочка восхищенно всплеснула руками, а Раиса Максимовна, отодвинув штору, радостно подала пустой стаканчик:
– Ну и врать!.. Ладно уж, согласная, налей!..
Мы с Розочкой так и покатились со смеху.
Впоследствии я не раз рассказывал о квартире. Эти рассказы как-то очень сильно сплачивали нас.
– Рассказывай, с мельчайшими подробностями рассказывай, - требовала Розочка и, слушая меня, иногда засыпала без всяких впрыскиваний.
Вообще Розочка оказалась волевым человеком, она стала бороться с морфием. В отличие от меня, контролировала свое болезненное воображение. Но когда я впервые рассказал ей о голодных галлюцинациях, она пришла просто в восторг, мы с ней словно бы заново узнали друг друга.
– Митенька, ты - мой принц Чарлз, мой самый настоящий доктор в белом халате!.. Митенька, перестань, я сейчас заплачу!
– закатывалась она от смеха.
Наше узнавание, а точнее, узнанность настолько объединила и укрепила нас, что решимость и мужество одного сейчас же становились решимостью и мужеством другого. Впрочем, как и безволие и малодушие.
В один из дней Розочке стало много лучше. Она подметала глиняный пол в сенях и, шутливо потребовав, чтобы я включил подогрев, напевала "Миленький ты мой, возьми меня с собой...".
Я лежал на солдатской кровати и едва не плакал от какого-то необъяснимого счастья и горечи. Потом вышел на улицу (был конец февраля), солнце уже припекало, и рядом с входной дверью, из-под врытых в землю камней ракушечника, уже пробились и расцвели белые подснежники. Я преподнес их Розочке, и она, горячо подышав на них, вдруг сказала, чтобы я съездил в Евпаторию и на всех троих купил билеты домой, в нашу городскую квартиру. Да-да, она так и сказала - домой, в нашу городскую квартиру.
И я съездил и купил, только не на поезд, как она думала, а на самолет. Я договорился с таксистом, который привез меня из Евпатории, что через неделю он доставит нас в симферопольский аэропорт.
И он доставил, так что в день вылета мы обедали уже в Москве. Наши недекларированные "лекарства" прятала в своих обширных одеждах Раиса Максимовна - она еле протиснулась через "миноискатель". И вообще с ней было столько мороки, что в конце концов и милиционеры, и "таможня" всюду пропускали ее без проверки, чтобы она не нервировала и никого не задерживала, потому что надо было проверять либо ее, либо всех остальных пассажиров.
В Москве я предложил Розочке съездить в Боткинскую больницу к какому-нибудь научному светиле, но Розочка так строго сказала "нет", что я больше не заикался...
Если кто-то решил, что в Крыму я истратил очень много денег, - нет и нет! Разница в ценах на Украине и в России была фантастической. Даже наркотики тогда там ничего не стоили. В Москве за полдня мы истратили денег много больше того, что тратили в Крыму за целый месяц. Правда, я не скупился; сразу после аэропорта остановились в гостинице "Спутник", и тут же в холле гостиницы в присутствии Розочки я поменял три тысячи долларов. Я думал, что ее обрадуют пачки денег, но, к моему сожалению, она смотрела на них с каким-то испуганным изумлением.