Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Накануне Первомая я позвонил Феофилактовичу и попросил открытие ресторана провести без нас: на второе выпадало девять дней, и мы, конечно, никак не могли приехать. Кроме того, смерть матери надорвала Розочку. Главврач потребовал, чтобы она немедленно легла на обследование, но уже через три дня, ничего не объясняя, ее выписали. Вначале я не придал этому значения и даже обрадовался, но потом, когда большую часть суток из-за болей во всем теле, а особенно в суставах, Розочка вынуждена была проводить в постели, я обеспокоился. Впрочем, не из-за ее болей и не из-за постельного режима (после похорон я сам отлеживался несколько дней) - меня обеспокоили молчаливость и отчуждение, с какими она вернулась из больницы.

Когда я заговаривал с нею, Розочка отвечала не сразу, а чаще вообще не отвечала. Нет, она не игнорировала меня, она просто не слышала моих вопросов. Розочка словно бы отсутствовала, точнее, пребывала в каких-то таких далях, куда я не имел доступа. А однажды, вздохнув и с удивлением оглядевшись, словно вот только что впервые попала в горницу, она вдруг сообщила с тихой грустью и нараспев:

– Ма-а с отцом уже та-ам, в райских кущах!

Ее удивление и грусть напугали меня, я почувствовал в них кроткую зависть утомленного сердца.

– Роз-зочка, мы сегодня же поедем в Москву, к лу-учшим до-ок-торам, незнамо почему и я стал говорить нараспев.

Розочка жалостливо посмотрела на меня и, сжав мою руку, покачала головой: девять дней матери... она никуда не поедет... Потом на нее нахлынула волна словоохотливости - стала рассказывать, как они втроем, с отцом и матерью, ездили в заповедник Аскания-Нова. Отец тогда возил на "уазике" председателя райпотребсоюза, и у него вышла какая-то оказия с заездом в заповедник.

Розочка внезапно засмеялась - а ведь тогда ее не было, потому что тогда была середина апреля, а она родилась в июне. Это очень странно и неправдоподобно, чтобы с чьих-то слов можно было столь отчетливо помнить и синеву неба, и бескрайний простор земли, и запах весеннего ливня, прошедшего стороной.

Они съехали с главной дороги на какую-то проселочную, совершенно пустынную и темно-фиолетовую, словно пашня. Дорога не спускалась, а как бы падала, и казалось, что они не съезжают с холма, а проваливаются в бездну. Ветровое стекло потемнело, и первые капли ударили по нему с утробным рокотом землетрясения. Отцовские руки упруго налились, и уже в следующую секунду "уазик", точно самолет, стал подниматься вверх. Подволок неба сдвинулся, и на фоне светлеющих туч она отчетливо увидела стаю голубей, взмывших ввысь. Она опять посмотрела на руки отца - волоски искрились красными золотинками, и она знала, что отец улыбается.

– Всё-всё, проскочили, - сказал он, и где-то за спиной, но совсем, совсем рядом прогромыхала железная колесница.

Она вновь посмотрела на ветровое стекло и только тогда поняла, что никаких голубей не было - были редкие капли, которые сбоку накладывались на синий прогал в облаках. А еще через секунду крутизна выровнялась и необъятная степь легла перед ними буйствующим пламенем тюльпанов.

Матушка говорила, что отец остановил машину, постелил клеенку и бросил на нее распахнутый тулуп. Потом он вернулся к машине, а она, Розочка, хорошо помнит, как из-за туч брызнуло солнце и в пожухлой прошлогодней траве вспыхнули бриллианты... Особенно ее удивил изумруд, покачивающийся на лодочке листа. Он горел, он полыхал таким искрящимся голубовато-зеленым огнем, что даже на красном пламени цветка ощущалось его как бы мерцающее дуновение...

Я наклонился к Розочке, глаза ее были открыты, но по взору, обращенному внутрь, я понял, что она не видит меня, то есть видит в каком-то ином пространстве. Я сжал ее руку, и она сразу приподнялась на локтях. Лоб был усеян мелкой сыпью - холодный пот. Я отер его полотенцем, и мне показалось, что шея и плечи тоже покрыты мелкими бисеринками пота. Но я ошибся. Ни на минуту не прерывая своего рассказа (теперь она рассказывала, как они плыли на теплоходе в Евпаторию), Розочка невольно сбросила простыню, и я увидел, что это никакие не капельки пота, а волдыри, кое-где взявшиеся гнойничковыми корочками. От прилива воспаленной крови выступила сыпь, кожа на теле местами была ярко-красной и потрескавшейся. Теперь во всем, да-да, во всем я видел и чувствовал воспаление, да-да, даже в том, как она дышала и - говорила и говорила:

– Ма-а, смотри, какая радуга! Помоги, помоги мне, а то руки дрожат, будто кур воровала...

Я так отчетливо услышал плач, прерываемый тонким безутешным причитанием Раисы Максимовны: "Что ж ты делаешь, донюшка, родную мать заставляешь изничтожать тебя?!" - что, не колеблясь ни минуты, достал шприц и ввел Розочке морфий. Это удивительно, но под иглой вена вздулась, точно перетянутая жгутом.

Морфий подействовал быстро. Через минуту Розочка уже спала.

ГЛАВА 46

Конечно, я побывал у главврача. Конечно, он кружил вокруг да около... Конечно, обнадеживал, что кризис минет и болезнь отступит. И тем не менее на мое требование немедленно дать направление в какую-нибудь московскую или на крайний случай симферопольскую клинику вдруг удивленно пожал плечами:

– А какой смысл?

После всех его увещеваний это было так неожиданно и так жестоко. Я растерялся:

– Как это - какой?!

И тогда он сказал:

– Крепитесь!

Главврач пообещал, что каждый день к Розочке будет наведываться медсестра, чтобы делать какие-то очень сложные уколы. И действительно, в течение недели она наведывалась, но с каждым днем, а точнее, часом приступы словоохотливости, сменяемые молчаливостью и отчуждением, становились все продолжительней и продолжительней. Наконец наступило время, когда приступы стали как бы естественным состоянием Розочки. Впрочем, она и сама уже понимала, что с каждым часом ее силы тают и болезнь отнимает все большее и большее пространство. Теперь все свои силы и помыслы она сосредоточила на девятом дне поминовения Раисы Максимовны, которое выпадало на второе мая. Всякий раз, приходя в себя после сна, Розочка спрашивала:

– Какое число?

Как сейчас помню, был тихий полдень первого мая, во всем ощущалось весеннее умиротворение. Я включил "брызгалки", и в тени развесистой айвы какое-то время смотрел, как бабочки, "дыша крыльями", пьют воду. Потом я вошел в прохладу горницы и тихо остановился у настенного календаря. Мне казалось, что Розочка спит, - и вдруг:

– Когда?
– спросила Розочка.

Я невольно вздрогнул, но совладал с собой.

– Завтра.

– Завтра, - повторила Розочка и закашлялась. Нет-нет, это не был обыкновенный кашель. Это было вздувшее вены желание наконец-то вдохнуть полной грудью, но в груди что-то рвалось и срывалось, ограничивая и без того неполный глоток воздуха.

Я подбежал к Розочке и, как уже бывало, взял ее на руки и вместе с нею сел на кровать так, чтобы, прильнув друг к другу, мы могли смотреть в окно. Как всегда, двумя руками она прижала мою руку к груди. Я попытался достать из-под подушки массажную щетку, которой расчесывал ее исхудавшее тело, но она не разрешила. Заглянула в меня своими большими-большими глазами и поцеловала мою руку.

– Митенька, я, наверное, скоро умру, - не то спросила, не то сообщила Розочка и, преодолевая кашель, добавила, что все это потом, а завтра она хочет помянуть матушку, потому что матушка из-за нее, Розочки, померла, боялась... очень боялась родную дочь пережить.

Розочка закашлялась, и я обнял ее всю-всю, чувствуя, как ее кашель разрывает и мою грудь.

– Митенька, Митенька, ты уж завтра укольчиков не жалей! Как только скажу глазами (я ее понимал без слов), так сразу и доставай шприц, а медсестру не вызывай, все ее сложные уколы - тот же морфий.

Розочка захрипела, и я, опасаясь нового приступа, приказал ей молчать, не волноваться, я все сделаю так, как она просит. В ответ она вновь поцеловала мою руку и, прильнув к груди, сказала:

– Митенька, это ты мой доктор в белом халате, это ты мой принц из Манчестер Сити!

Поделиться с друзьями: