Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сон еще не утратил яркости в его памяти, особенно этот защищающий, оберегающий жест руки, который символизировал весь смысл сновидения. Вспомнился другой сон, который он видел два месяца назад. Точно в той же позе, в которой его мать сидела на шаткой, покрытой белым покрывалом кровати, прижав к себе ребенка, она сидела в тонущем корабле, уже находившемся глубоко внизу, но уходящем с каждой минутой все глубже и глубже, и неотрывно смотрела на него сквозь темнеющую воду.

Он рассказал Юлии об исчезновении матери. Не открывая глаз, она перекатилась на бок в более удобную позу.

– Выходит, что в те годы ты был изрядной свиньей, пусть и маленькой… был гадким поросенком, – неразборчиво пробурчала она. – Все дети свиньи.

– Да. Но настоящий смысл этой истории…

По ее дыханию он понял, что Юлия снова засыпала. А ему хотелось поговорить о матери. Судя по тому, что он помнил о ней, невозможно было предположить, что она была неординарной особой; еще меньше можно было считать ее интеллигентной; и тем не менее она обладала определенным благородством, своего рода чистотой – просто потому, что нормы, которым следовала, были ее личными нормами. Чувства ее принадлежали только ей самой, и их невозможно было изменить посторонним воздействием. Ей даже в голову не пришло бы, что неэффективное действие, по сути дела, становится бессмысленным. Если ты любишь кого-то – ты любишь. И если тебе нечего дать этому человеку, ты все равно можешь дать ему свою любовь. Когда исчезла последняя долька шоколада, мать обняла свое дитя. Поступок бесполезный, ничего не изменивший, не создавший еще шоколада, не предотвративший смерть ее самой или ребенка, но естественный для нее. Беженка в шлюпке так же закрывала своего ребенка руками… с тем же успехом можно закрывать его от пуль газетой. Истинный сотворенный Партией ужас заключался в том, что она убедила людей: обычные порывы, обычные чувства не имеют никакого значения, но лишают тебя всей власти над материальным миром. Как только ты оказывался в хватке Партии, то, что ты чувствовал или не чувствовал, что делал или не позволял себе делать, теряло малейший смысл.

Что бы ни произошло – ты исчезал, и о тебе и твоих поступках никто более не слышал. Тебя аккуратно изымали из реки истории. Однако людям, жившим всего лишь два поколения назад, это не казалось таким уж важным, потому что они не пытались изменить историю. Ими руководили личные симпатии, антипатии, преданности, которых они не оспаривали. Имели значение личные отношения, и полностью беспомощный жест – объятие, слеза, слово, сказанное умирающему человеку, – мог иметь самостоятельную цену. Пролы, вдруг подумалось Уинстону, так и остались в этом состоянии. Они не были верны Партии, стране, идее – они были верны друг другу. И впервые во всей своей жизни он не почувствовал презрения к пролам, не попытался увидеть в них инертную силу, которая однажды оживет и переделает мир. Пролы остались людьми. Они не окостенели изнутри. Они придерживались примитивных эмоций, которым он научился сознательным усилием.

И подумав об этом, вспомнил без явной связи, как всего несколько недель назад отправил пинком в канаву лежавшую на мостовой оторванную человеческую кисть, словно какую-то капустную кочерыжку.

– Пролы остаются людьми, – произнес он вслух, – а мы не люди.

– Почему? – спросила снова проснувшаяся Юлия.

Уинстон задумался на мгновение.

– А тебе еще не приходило в голову, что самое лучшее для нас – выйти из этого дома, пока не поздно, и более никогда не встречаться?

– Да, приходило, мой дорогой, несколько раз. Но я тем не менее не собираюсь так поступать.

– До сих пор нам везло, – проговорил он, – однако счастье не может длиться долго. Ты молода. Нормальна. В тебе нет ничего подозрительного. Если будешь держаться подальше от таких людей, как я, то, наверное, сумеешь прожить еще лет пятьдесят.

– Нет, я все продумала. Буду делать все, что делаешь ты. И не вешай нос. Я мастерица по части оставаться в живых.

– Мы будем вместе еще месяцев шесть… может быть, год… кто знает. И в конце концов нам придется разойтись. Ты понимаешь, какое одиночество ждет нас с тобой? И когда они схватят нас, то ни ты, ни я вообще ничего не сможем сделать друг для друга. Если я признаюсь во всем – они расстреляют тебя, если я не стану признаваться – тебя все равно расстреляют. Ничего из того, что я могу сделать, или сказать, или о чем преднамеренно умолчать, не продлит твою жизнь более чем на пять минут. Ты даже не будешь знать, жив ли я… и я тоже. Мы не сможем вообще ничего сделать. Важно лишь то, чтобы мы не предали друг друга, хотя и это нам ничем не поможет.

– Если ты про признание, – проговорила она, – то мы, конечно же, признаемся. Признаются все. Тут ничего не поделаешь. Там пытают.

– Я не про признание. Признание в содеянном – не предательство. Что бы ты ни сказала и ни сделала, это ничего не значит: важно чувство. Если они сумеют заставить меня перестать любить тебя – вот это и будет истинное предательство.

Юлия задумалась.

– Они не способны этого сделать, – сказала она наконец. – Это не в их силах. Они могут заставить тебя сказать все что угодно… ВСЕ ЧТО УГОДНО… но не могут заставить тебя поверить в эти слова. Они не могут проникнуть внутрь тебя.

– Да, – согласился он чуть более радостным тоном, – да, ты права. Они не могут проникнуть внутрь тебя. Если ты можешь ПОЧУВСТВОВАТЬ, что оставаться человеком все-таки стоит, даже если это тебе ничего не дает, тогда победа твоя.

Он подумал о телескане, не дремлющем ни ночью, ни днем. Они могут следить за тобой круглосуточно, но пока у тебя есть голова, их можно перехитрить. При всех своих хитроумных устройствах они все-таки не научились понимать, что думает другой человек. Быть может, это не так верно для тех, кто оказался в их руках… Что именно творилось в Министерстве любви, не знал никто, однако догадаться было несложно: пытки, наркотики, тонкие способы регистрации твоих нервных реакций, постепенное истощение бессонницей, одиночеством, постоянными допросами. Факты в любом случае утаить было невозможно. Их могло дать расследование, их могли извлечь из тебя пыткой. Но если цель заключалась не в том, чтобы выжить, но чтобы остаться человеком… какая в конечном счете разница? Они не могли изменить твои чувства: в конце концов, ты и сам не смог бы изменить их даже в том случае, если бы захотел. Они могли бы выяснить до последней детали все, что ты делал, или говорил, или думал; но внутренняя твоя суть, та часть сердца, работа которой покрыта тайной даже для тебя самого, останется неприступной.

Глава 8

Они сделали это, сделали наконец!

Уинстон и Юлия стояли в продолговатой, освещенной мягким светом комнате. Приглушенный телескан что-то невнятно бормотал; роскошный темно-синий ковер под ногами казался бархатным. В дальнем конце комнаты за столом под настольной лампой с зеленым колпаком сидел сам О’Брайен, обложенный стопками бумаг с обеих сторон, не потрудившийся даже посмотреть на пришедших, когда слуга впустил Юлию и Уинстона.

Сердце Уинстона колотилось так сильно, что он даже сомневался, что сумеет заговорить. Они сделали это, сделали наконец… Ничего другого просто не лезло ему в голову. Они совершили опрометчивый поступок, еще более опрометчивый оттого, что пришли сюда вдвоем, хотя шли разными путями и встретились только у двери О’Брайена. Впрочем, даже чтобы войти в этот дом, требовалось известное напряжение нервов и душевных сил. Лишь в исключительных случаях простому партийцу случалось побывать в жилище одного из членов Внутренней Партии или даже в том квартале, где они обитали. Вся атмосфера высоких домов, их богатство и простор, незнакомые запахи хорошей пищи и табака, тихие и бесшумно скользящие вверх-вниз лифты, снующие повсюду слуги в белом… все это невольно вселяло трепет. И хотя Уинстон имел все основания появиться в этом районе, его на каждом шагу преследовал страх увидеть перед собой внезапно объявившегося из-за угла охранника в черном мундире, который тут же потребует у него документы и велит убираться отсюда. Слуга О’Брайена, однако, впустил их без малейших возражений. Этот невысокий темноволосый человек в белой рубашке и с ромбовидным лицом, абсолютно бесстрастным и ничего не выражающим, возможно, имел какое-то отношение к Китаю. Коридор, по которому он повел их, устилали мягкие ковры, стены покрывали безукоризненно чистые, молочного цвета обои и белая деревянная обшивка, что также рождало невольный трепет: прежде Уинстон ни разу не видел коридор, стены которого не были засалены от соприкосновения с человеческими телами.

О’Брайен держал в руках полоску бумаги и внимательно изучал ее. Наклоненное крупное лицо его казалось одновременно властным и интеллигентным. Секунд двадцать он сидел не шевелясь, а потом пододвинул к себе речепринт и продиктовал послание на гибридном министерском жаргоне:

«Объекты один запятая пять запятая семь одобрены полностью стоп-предложение содержало объект шесть дваплюс смешно граница преступмысл отмена стоп непродолжать конструктивно предполучение с плюсом оценок машинерии конец послания».

Поднявшись из кресла, О’Брайен прошествовал к ним по ковру, заглушавшему шаги. Когда произнесенные им слова новояза смолкли, официальная атмосфера рассеялась, однако выражение на лице его было мрачнее обычного, словно он был недоволен тем, что его оторвали от дел. К ужасу, и без того владевшему Уинстоном, вдруг добавилось смятение. Он подумал о том, что, возможно, совершает глупейшую ошибку. Какими свидетельствами участия О’Брайена в политическом заговоре он обладал? Никакими… только брошенным мельком взглядом и одной-единственной двусмысленной фразой, а все прочее основано на его собственном вымысле… на мечте. Он не мог позволить себе отступить и сослаться на то, что пришел за словарем, так как в подобном случае невозможно было объяснить присутствие Юлии. Когда О’Брайен проходил мимо телесканa, его осенила какая-то мысль. Он остановился, повернулся и на что-то нажал. Раздался громкий щелчок.

Юлия удивленно пискнула. Даже охваченный паникой Уинстон был слишком ошарашен для того, чтобы придержать язык.

– То есть его можно выключить! – выпалил он.

– Да, можно, – сказал О’Брайен, – у нас есть такая привилегия…

Он стоял теперь напротив них обоих. Рослая фигура партийного функционера высилась над парой тощих влюбленных. Он ждал, ждал с суровым выражением лица, чтобы Уинстон заговорил, но о чем? Даже сейчас было вполне возможно, что он просто занятой человек, с раздражением ждущий, когда ему наконец объяснят причину вторжения. Все молчали. После того как О’Брайен выключил телескан, в комнате воцарилась мертвая тишина. Секунды маршировали мимо, длинные секунды. Уинстон с трудом заставлял себя не отводить глаз от сурового лица О’Брайена, на котором вскоре появилось какое-то предвестие улыбки. Своим характерным жестом О’Брайен снял очки и снова водрузил их на нос.

Поделиться с друзьями: