Алракцитовое сердце
Шрифт:
– Да.
– Мать свезла меня в этот паршивый городок без малого два десятка лет назад; с тех пор я живу здесь. Телом и здоровьем Господь меня не обидел, - Цвета навернула локон на палец, - и мужчины рано стали заглядываться. Но я даже не думала ни о чем таком: у мамаши не находилось лишнего куска хлеба для нас, зато всегда была наготове какая-нибудь нравоучительная проповедь... Когда Шержен - конюх с почтовой станции - предложение мне сделал, я была рада-радешенька: он щеголял в фуражке с белым кантом эдаким молодцом, имел хорошее жалование, меня на руках носил - чего еще надо? Думала, удача наконец-то ко мне лицом повернулась... Но начался распроклятый бунт в распроклятом баронстве, и все ширился, ширился. А когда война, будь она проклята, - на тех, кто в лошадях понимает, всегда спрос. Шержена рекрутировали; ему даже в охотку было, дурню. Полугода не прослужил, как убило его: пришла бумага, пять серебряных монет и медаль.
Цвета помолчала, одернула на плечах куртку.
– Медаль еще за пятак ювелир взял, а больше мне и продать было нечего: не нажили добра, - тихо продолжила она.
– Из квартирки, где мы прежде жили, - и то меня погнали: квартирку ту Шержену по почтовой службе выделили, а о вдовах заботиться - так почта не богадельня; мне так начальник один и сказал. Еще, считай, повезло: хоть детей на руках не было. Лэш, добрый человек, пустил обратно, и не в каморку какую-нибудь - хорошей комнаты мне не пожалел. И платит он всегда по совести - нигде в городе прислуга столько не получает; а только все равно не больно-то разгуляешься... Вот и подумай, Хемриз. Осталась я вдовой в двадцать лет, ни кола ни двора - и что впереди? Днем спину гнуть, пол скрести, с подносами бегать, а ночью в холодной постели одной ворочаться? Чем так до смерти жить, лучше и не жить вовсе! Но куда мне податься, кому я такая нужна, вдовая, без гроша? Кто-нибудь, может, и взял бы, из прошлых воздыхателей, но мужчин наших, кого здоровьем Господь не обидел, - всех под ружье поставили: кто остался - на тех без слез не взглянешь, а они еще зазнаются, нос воротят, выбирают... На одних только проезжающих и надежда; одна надежда - из города этого проклятущего выбраться, из бедности постылой, из грязи... Я его, городишко этот, ненавижу! С самых первых дней ненавижу. Не город - болото гиблое; засосало, и не вылезти...Смотрю иногда и думаю: хоть бы не стало его вовсе!
Такое черное и глубокое чувство звучало в ее голосе, что Деян на миг изумился - как Нелов, жалкий в своей грязи и бестолковости город, сумел заслужить его.
– Уехать отсюда - вот о чем мне всегда мечталось, - сказала Цвета чуть спокойнее.
– Когда Шержен появился, я как будто бы притерпелась, но как не стало его - так сильнее прежнего бежать охота... Тут, в гостинице, никто надолго не задерживается: все едут откуда-то и куда-то, каждый день люди новые, всякие: даже иноземцы бывали, ряженые, как циркачи, и лопотали меж собой не по-людски. Я на них смотрела каждый день, на всех людей этих, и думала: вот бы и мне так же куда-нибудь уехать, как они! Детская мечта; но почему бы и нет? Только в одиночку с горсткой серебра далеко не уехать и на новом месте не обустроиться. Вот и приходится крутиться. Когда появляется стоящий постоялец, я обслуживаю его стол; потом - его самого. Это происходит нечасто: Лэш обычно разрешает мне выбирать самой, а я придирчива... Но и плата за меня больше, чем за простых девчонок, у которых по пятеро за вечер проходит. Постояльцам радость, Лэшу прибыток какой-никакой - и мне лишние монеты к жалованью; и надежда вскочить на подножку чьей-нибудь кареты... Стыдная участь - но все лучше, чем здесь до смерти пол скрести! А там, может, и еще какой случай подвернется... Вот так и живем ко всеобщей выгоде. Но сегодня - особенный случай.
– Особенный?
– Вы Лэша до полусмерти напугали, а настоящей Цвете нездоровится, - объяснила она.
– Так что он велел мне идти к вам и хорошенько постараться, чтобы вы остались всем довольны... Я не хотела - так он разозлился, накричал на меня; тут-то я и поняла, что дело серьезное. И для него, и для меня, если я что-то сделаю не так. Перепугалась, конечно... А теперь вот стою тут и тебе обо всем рассказываю. Ну как - узнал, что хотел?
– И да и нет...
– Деян повертел опустевшую кружку в руках, тщетно ища взглядом, куда бы ее поставить.
– Спасибо, что рассказала.
Цвета заметила его затруднение и, забрав кружку, ненадолго скрылась в доме. Когда она открыла на мгновение дверь, с кухни слабо пахнуло дымом; запах стоял лишь из-за плохой тяги - и все равно пробуждал тревогу, напоминал о круживших над пожарищем воронах.
– Немного я тебя понимаю, - заговорил Деян, когда Цвета вышла с кухни, затворила дверь и встала рядом.
– Ты угадала: мои родители копались в земле, пасли коров и били дичь, мои деды и прадеды жили так же, и я жил бы так же, если бы не случай. Я родился в глуши и, пока был маленьким, очень хотел уехать... Не потому что ненавидел дом, нет; дом я всегда любил. Просто не хотел провести там всю жизнь без остатка, как мышь в подполе. Хотелось другого, нового, необычного: мир посмотреть, людей... Да только не склалось; казалось - не судьба мне в мир вырваться. Но появился Голем, перекроил все по-своему - и вот я здесь; только - вот ведь шутка!
– сам теперь не знаю, рад ли этому хоть сколько-нибудь... И надеюсь вскорости домой вернуться. Но я помню, как смотрел на тех, кто на ярмарки в город ездил. Как друзей и братьев воевать провожал и как завидовал им всем тайком - помню; предчувствовал, что дело скверно обернется - а все равно завидовал. Если б мог - уехал бы тогда с ними. Но я не мог... Не спрашивай почему - не поверишь; просто не мог, и все. Если б что-то тогда сделать можно было, чтоб эту немочь преодолеть, я бы на все решился и не задумывался бы, кто что по моему поводу скажет или подумает... Так что не мне тебя осуждать. Было время, мне казалось - судить других дело несложное; но недавно я понял свою ошибку. Господину Великому Судии не позавидуешь; быть может, потому он и нисходит до нас столь редко.
– Епископу бы не понравилось твое богохульство, - заметила Цвета.
– А мне не понравился епископ.
Цвета тихо рассмеялась.
– Когда я маленькой была, думала, что наш епископ - мудрый, добрый и прекрасный, почти как сам Господь, ибо иным великий служитель Господень быть не может. А оказалось - противный скупой старикан, который бранится на слуг и пьет воду с содой из-за больного желудка. И тогда я подумала: может, и хорошо, что Господь не показывается нам?
Деян с готовностью улыбнулся шутке, но она продолжила с горячностью и серьезностью, ввергшей его в недоумение:
– Если он существует вообще, Господин Великий Судия! Или нет никого выше нас, нет ничего запредельного и великого? Когда-то я верила священникам: так учила мать, так жили все вокруг; даже Лэш по праздникам ходит на проповеди. Но граница недалеко: тут у нас останавливались многие проповедники. И наши, и чужеземные, люди ученые, знаменитые. Днем они призывают к смирению плоти, но по ночам предаются пьянству и разврату так же охотно, как солдаты; милосердия и справедливости в них столько же. Но солдаты честнее: они не скрывают своей жестокости под красивыми словами и чистыми одеждами... И тогда я задумалась, Хемриз: не затем ли проповедники, священники, жрецы - такие, сякие, всякие - стращают нас карами небесными и сулят счастье в жизни загробной, чтобы властвовать над нами в этой? А на самом деле - нет никакого Господа, Всемогущего и Всеведущего! Нет никаких богов и духов, нет праведных и грешных дел, нет правильного и неправильного, справедливого и несправедливого; наша маленькая, короткая жизнь - единственное мерило; как ее проживешь - так и проживешь. Ты как думаешь? Ты же чародей. Скажи мне...
– Да не чародей я! Не знаю, Цвета, - сказал Деян, поняв, что девушка всерьез ждет, что он скажет.
– Раньше я не очень-то верил во все это - ну, так, как все у нас. Как в приметы: вроде и ерунда, но нет-нет, а вспомнишь - и делаешь как положено. Вроде и не веришь, а все равно надеешься, что сбережет. Так у нас люди и в Господа верят, и в малые народцы - домовых, леших, кикимор болотных, и перед тем, как идти на молитву, ставят домовику блюдце молока... Терош, священник наш, пока не обвыкся - сердился на это очень; но народ у нас упрямый - не переучишь. А сам он - славный человек, и в то, что говорит, верит, хотя слова с делом у него расходятся порой; это за ним бывает... Он пытался учить меня своей священнической мудрости, но чем больше я слушал и читал - тем большей чушью мне казалось его учение; давно это было.
– А теперь иначе? Теперь ты веришь?
– Еще меньше, чем прежде. Но... Скажи, Цвета, а ты умеешь читать?
– спросил он невпопад, разглядывая ее. Ему снова вспомнилось пепелище; и одинокая могила у тракта, у которой он окончательно разуверился в небесном милосердии; и та, что лежала в ней: Цвета и сестры Шинкви, какими он их запомнил, имели на лицо некоторое сходство, какую-то трогательную уязвимость, скрытую за здоровой, пышущей силой красотой.
– Умею... немного.
– Цвета, отчего-то смутившись его взгляда, отвела глаза.
– Охота лучше выучиться, чтоб, когда выберусь отсюда, дурочкой деревенской людям не казаться; да когда ж мне учиться? Тут жизнь такая - поспать не успеваешь... На жалованье не больно-то разгуляешься, а учить меня за просто так, книги давать - нету дураков. Священник есть тут один, добрый старик, учит бедняков бесплатно, но меня он к школе и близко не подпустит, разве только от Лэша уйду. Люди на меня посматривают косо... сам понимаешь почему.
– Не буду врать: их я тоже немного понимаю. Но все-таки зря это они, - мрачно сказал Деян. Сделалось грустно и горько, и невозможно было не думать, что вышло бы, будь все иначе. Родись Цвета в Орыжи, она не была бы брошена с малолетства семьей и не стала бы драить полы в чужом доме; и не было бы ей ни возможности торговать телом, ни нужды: не родные, так соседи не бросили бы ее в беде. А окажись честная и бесхитростная орыжская девица на ее месте здесь, в этом недружелюбном и небогатом городке, - ни к чему хорошему бы это не привело...
Эльма отыскала бы другой способ прожить; она скорее удавилась бы, чем пошла поперек себя и стала унижаться; или же ему просто-напросто нравилось так думать? Нет, она непременно нашла бы выход! Но другие? Как камень, прокатившись по телу, ломал кости, так жизнь подминала под себя и ломала человеческие судьбы. Кенек Пабал был первым, но наверняка не последним... Даже Голем - вот уж кто мог гору на плечи поднять!
– и тот дал трещину и остервенело топил теперь горе в кувшине с вином и распутствовал, будто пытаясь доказать себе, что все еще жив и что жизнь все еще чего-то стоит.