Антропологическая поэтика С. А. Есенина. Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций
Шрифт:
Есенин применяет в своем творчестве лексему «уста» как признак библейского «высокого стиля», обнаруживаемого у поэта преимущественно в революционных «маленьких поэмах» и – реже – в сочинениях с образом Христа. Старославянское по происхождению слово «уста» поэт использует при описании рта – как назначенного к поцелую (в том числе к сакрально-ритуальному), предопределенного к участию в божественном таинстве: «Все ж, кто выдумал твой гибкий стан и плечи – // К светлой тайне приложил уста » (I, 73 – «Не бродить, не мять в кустах багряных…», 1916); в оценке поступка Саломеи запечатлен разлад – «Целуй ты уста без души» (II, 28 – «Певущий зов», 1917).
Рот понимается и как источник проговоренных слов, высказанных изречений; в беловом автографе «Октоиха» о Руси сказано также в мифологическом ключе: «Великою рекою // Текут твои уста » (II, 210). Наоборот, отсутствие слов и одновременно физиологическое состояние сухости во рту натуралистически отражено в строках: «Ветер благоуханный // Пью я сухими устами » (I, 260 – «Воздух прозрачный и синий…», 1925).
Словосочетание «алые губы» в «Подражанье песне» (1910) напоминает фольклорную модель, однако с той разницей, что в народной песенной лирике цветовой эпитет применялся по отношению к девичьим щекам (типа «алы щечки точно маков цвет») и не делался акцент на изображении рта. В рамках литературной эротики Есенин привлекает внимание к милому ротику путем его двойного живописания разными способами, развивая мотив любовной неудачи: «С алых губ твоих с болью сорвать поцелуй. // Но с лукавой улыбкой , брызнув на меня, // Унеслася ты вскачь, удилами звеня» (I, 27). В поэтике Есенина жест эротического поцелуя обычно выражает неуспех, несчастье: «Ты целуешь, а губы как жесть » (I, 198 – «Ты прохладой меня не мучай…», 1923). Лишь человек губами не только вкушает пищу, но и произносит слова и дарит поцелуи. Среди народной необрядовой песенности существует разновидность « поцелуйных песен », сопровождающихся при их окончании выбором участника игры для целования. В рамках православного этикета целования христианских святынь очеловечен схимник-ветер: «И целует на рябиновом кусту // Язвы красные незримому Христу» (I, 43 – «Осень», 1914).
Очевидно, тот же монашествующий ветер получил в дальнейшем более развитые человеческие черты: «Кого-то нет, и тонкогубый ветер // О ком-то шепчет , сгинувшем в ночи» (I, 74 – «О красном вечере задумалась дорога…», 1916). Такая черта человеческой внешности, как «тонкогубость» в народном воззрении обладает амбивалентностью. С одной стороны, есть примета, будто тонкие губы выдают жадного человека; [1163] с другой стороны, толстые губы свидетельствуют о доброте и – ситуативно – об обидчивости: «Губы толще – брюхо тоньше» [1164] (с. Б. Озёрки Сараевского р-на).
Ненормальность, деформированность персонифицированного объекта подчеркнута другим эпитетом-дериватом от лексемы «губы», поданным в составе рефрена: «В черной луже продрогший фонарь // Отражает безгубую голову» и «А фонарь то мигнет, то захохочет // Безгубой своей головой» (I, 159, 160 – «Сторона ль ты моя, сторона!..», 1921). Прилагательное «безгубый» внедрено Есениным в такой контекст, в котором оно не может исправно выполнять свою смысловую функцию: невозможность правильного функционирования порождает представление об ужасном, трагическом, неотвратимом.
Во рту находится язык, притягивающий новые слова как воплощение новаторских идей и дел: «И новый говор липнет на язык » (I, 81 – «Голубень», 1916). Язык выступает и проводником метафорически облеченных мыслей из внутреннего мира человека во внешний: «И невольно в море хлеба // Рвется образ с языка » (I, 86 – «Не напрасно дули ветры…», 1917). Тот же содержащийся во рту язык, который в «Инонии» принадлежит принявшей тварный облик заре, представлен в образе исхудалого кобеля, кто « Языком от колючей жажды // Будет синие лизать небеса» (II, 223 – бел. автограф).
В свадебном плаче невесты с помощью называния органа человеческого тела возникает необычный и очень точный эпитет родственников жениха: «Чужие люди – железные зубы » [1165] («Любезные мои подруженьки…», д. Хрипёнки Спасского р-на). С учетом того, что у зверей оскал зубов является угрожающим жестом, их упоминание у людей наиболее часто связано с отрицательной оценкой. Так, в рязанской пословице говорится о человеческой жадности: «У него скорее кровь из зубов потечет, чем он отдаст что-нибудь» [1166] (с. Б. Озёрки Сараевского р-на).
Выведение на первый план десен (вместо отсутствующих зубов) при передаче жестикуляции свидетельствует о почтенном возрасте – глубокой старости изображаемого человека: «Старый дед на пне сухом в дуброве // Жамкал деснами зачерствелую пышку» (I, 42 – «Шел Господь пытать людей в любови…», 1914).
Близкий к беззубым деснам образ жующей челюсти приспособлен Есениным к очеловеченному образу жилища, возвеличенному в мировоззренческом плане до космических высот в стихотворении «О красном вечере задумалась дорога…» (1916): «Изба-старуха челюстью порога // Жует пахучий мякиш тишины» (I, 74). И уже неспособную жевать челюсть скелета изобразил поэт: «Эта тень с веревкой на шее безмясой, // Отвалившуюся челюсть теребя» (III, 25 – «Пугачев», 1921).
Волосы
Женская прическа представлена с помощью прилагательных, относящихся к девичьей косе вместе с ее цветовым эпитетом: «Только нет угожей засыньки, // Чернокосой побеседнушки» (II, 196 – «Сказание о Евпатии K°-ловрате», 1912); «И треплет ветер под косынкой // Рыжеволосую косу » (I, 24 – «Опять раскинулся узорно…», 1916). Известно и самостоятельное цветовое определение, относящееся собственно к рассыпающимся вьющимся женским волосам – « кудри черные » (I, 27). Цвет девичьих волос сопоставлен с цветущим растением, хотя и с сорняком и не в свою пользу, но с таким милым и привычным, напоминающим родной ландшафт: « Золотей твоих кос по курганам // Молодая шумит лебеда» (I, 198 – «Ты прохладой меня не мучай…», 1923).
Повреждение девичьей прически рассматривалось в народе как чрезвычайное обстоятельство, свидетельствующее о потере девушкой чести. В стихотворении «Хороша была Танюша, краше не было в селе…» (1911) автор приравнял девичью косу к обвивающей шею змее: « Душегубкою-змеею развилась ее коса » (I, 21). Литературный змеиный образ возник под влиянием целого ряда библейских и фольклорных персонажей, а также мировоззренческих представлений и этнографических реалий. Прежде всего, это живущий в раю змей-искуситель в христианстве, житийный сюжет с исцелением Козьмой и Дамианом человека от вползшей ему в рот змеи, волшебно-сказочные и былинные змееборческие сюжеты (о Змее Горыныче, Змеёвых валах, о Тугарине Змеевиче, Змиулане и др.), поверья и былички о прилетающем к безутешной вдове Огненном змее или приносящем колдунье пользу Змее-спорник е , о живущей в подполе и рассыпающейся серебром Домóвой змее, посвящение праздника Воздвиженья собирающимся в кучи и отправляющимся на зимовку в норы змеям и др. [1167] Безо всякой отрицательной оценочности Есенин в более раннем стихотворении «Подражание песне» (1910) допускает уподобление девичьих растрепанных волос извивающимся змеям: « Кудри черные змейно трепал ветерок» (I, 27).
Согласно народной эстетике, определение прически как «кудри» изначально было применимо исключительно к парню и только в ХХ веке с укорочением девичьей косы до распущенных по плечам волос стало относиться и к девушке. О качестве жизни существует поверье, формально свернутое до паремии: «От хорошей жизни волосы вьются, от плохой – секутся». Этот мировоззренческий постулат обыгран в частушке с. Константиново Рязанского уезда:
Кудри вилися мои
С осени до осени,
Как почуяли измену,
Завиваться бросили. [1168]
Есенин сам обладал великолепными кудрями пшеничного цвета и всячески подчеркивал свой облик кудрявого парня (известны воспоминания А. Б. Мариенгофа об усилении кудрявости с помощью плойки и о посещении Есениным парикмахерской). Н. Н. Асеев в очерке «Сергей Есенин» (1926) писал о кудрявом поэте, усматривая за бесшабашной кудрявостью его трагическую истинную сущность: «…передо мной вставал другой облик Есенина, не тот общеизвестный… не то лицо “лихача-кудрявича” с русыми кудрями…». [1169] Есенин отступает от принципа наделять кудрявостью исключительно молодого человека и расширяет сферу употребления кудрей не только по отношению к девушке, но даже к елям, в хвое которых «тенькает синица // Меж лесных кудрей » (I, 65 – «Топи да болота…», 1914); или ко дню – «Пойду по белым кудрям дня // Искать убогое жилище» (I, 139 – «Устал я жить в родном краю…», 1916); или к сумеркам – « Кудрявый сумрак за горой» (I, 70 – «Я снова здесь, в семье родной…», 1916).