Артем Гармаш
Шрифт:
— Ах, подлая! — не удержался Артем.
— Вот тогда и запеклось мое сердце лютой ненавистью к тебе. За то, что ко всему еще и на позор обрек меня! А с Поповки как уехала тогда, полгода не наведывалась домой. Да и нельзя было, заметно уж стало… Уже только после Ветровой Балки… — И умолкла.
— Мне рассказала мать.
— Разве об этом может кто-то рассказать! Коли я и сама даже… Словно сон страшный! И как я после сюда, в Поповку, доплелась! А куда ж было еще! Уж хотя бы в родной хате разродиться, при родной матери…
Наступило долгое и тяжелое молчанье. Наконец очнулся Артем от раздумья. Ругнул Варвару, на этот раз покрепче, сказал, что обязательно сходит к ней. И уже не как Левко, а без предупреждения всыплет ей. Но Христя сказала, что этого делать не следует. Осела грязь. Брехня есть брехня. Поболтали языками в Поповке, да и замолкли. Самим теперь совестно за себя. Еще с каким уважением относятся к ней теперь! А Варвару за порядочную не считают: врунья, клеветница. Но Артем все еще не мог понять. Такие закадычные подруги были. И на тебе! Что приключилось? Не может быть, чтобы без всякой причины.
Христя не решалась говорить. Потом подумала, что, не зная того случая с Варварой, никак нельзя понять ее поведение. Поэтому неизбежно полезут Артему в голову подозрения всякие и догадки о причине вражды. К тому же и неверные. И Христя рассказала ему все.
Случилось это, когда возвращались они из Таврии домой. Ехали поездом — товарняком, четвертым классом. Кроме них, хорольцев, были в вагоне и миргородцы, решетиловцы. И вот как раз когда подъезжали к станции Решетиловка, и случилось это. Уронила одна из женщин в суматохе деньги — весь свой заработок. А Варька увидела, возьми да и наступи ногой, словно бы невзначай. А тут уже и поезд замедлил ход. Так бы и ушла та, горемычная, не принесла бы родителям заработок за целое лето, если бы все это не произошло на глазах у Христи. Сначала она подумала, что Варвара и впрямь невзначай сделала это, и сказала ей тихонько: «Варя, ты на что-то наступила ногой». Но Варвара сделала вид, что не расслышала, хотя и покраснела, стала пунцовой. Только тогда Христя поняла все. От неожиданности словно окаменела. А тут и поезд остановился. Тогда она наклонилась и выхватила из-под ноги у Варьки узелок — завернутые в носовой платок, как видно, бумажные деньги. И успела еще той разине отдать. С перепугу (запоздалого, правда) бедняга даже обомлела, хоть и держала уже узелок свой в руке.
— Ну, а с Варварой, — немного помолчав, закончила Христя, — мы уже и не глянули друг на друга. Так и до Ромодана доехали. И со станции опосля домой уже порознь шли. Четыре года прошло, а словно вчера это было, так ясно все помню! Иду по большаку домой одна-одинешенька, насилу ноги несут меня, и из-за слез света белого не вижу. Будто с похорон возвращаюсь. Одну из лучших своих подруг похоронила. У казенного колодца остановилась воды попить. Как глянула в ведро на себя, ужаснулась — так распухло лицо от слез. Ну разве ж можно с таким лицом в село идти! Просидела в подсолнухах под селом до вечера. И уж тогда огородами пробралась к своему двору, в хату, а дома еще горшее горе…
— Какое горе? — встревоженно спросил Артем.
— Нет, не буду! За одним разом все равно всего не рассказать! Лучше ты о себе расскажи. Отвоевался, вижу.
— Не совсем! — Он рассказал ей о своих планах. Думает до Харькова добираться. На свой завод. В заводскую Красную гвардию.
— Выходит, ты в нашей Поповке проездом?
— Проездом, но намеренно. Хочу с сыном своим познакомиться.
— Ну что ж, тогда идем в хату! — она уже за кол плетня взялась, чтобы перелаз переступить, как вспомнила вдруг: — А пряники мои?! — И уже хотела возвращаться в лавку, но Артем не пустил.
— Да у меня в мешке целый узелок гостинцев для Василька, От бабуси Гармашихи. Обойдемся!
Когда были уже возле дверей, Христя вдруг остановилась.
— Но только давай, Артем, наперед договоримся: ни о какой бабусе не говори ему. И сыном не называй.
— А еще чего?! — нахмурился Артем.
Будто не замечая его иронии, Христя спокойно объяснила:
— Потому как наши девчата, сестренки мои, считают отчима Василька родным отцом его. Пускай так и считают. Чтобы потом как-нибудь ненароком не проговорились. Да и сам Василько пускай уж с самых малых лет к одному отцу привыкает.
— Так к отцу, а не к отчиму!
— А это смотря какой отчим! — ответила Христя. И уж если зашел разговор об этом, не удержалась, чтобы не заметить Артему, что муж ее вовсе не дьяк. И незачем тут насмешки строить. До войны регентом работал в церковном хоре. Одновременно руководил хором в «Просвите». И ничего тут зазорного нет.
Артем извинился. Пообещал наперед не величать его дьяком. Пускай будет регент. Откровенно признался, что употреблял это слово не столько из неуважения к нему, как со зла и обиды на нее. Чего уж тут скрывать!
— Да если бы я хоть одну сотую долю того знал о тебе, что теперь знаю!..
— Сам виноват, почему был таким легковерным?
— Это правда, — согласился Артем. — А ты? Вот даже и сейчас никак не пойму, а ты никак объяснить не можешь: какая надобность у тебя была? Почему тогда так спешно в Славгород уехала? Даже письма от меня не дождалась. Переночевала, да и махнула…
— Никак нельзя было иначе, — ответила Христя. — Я и вправду не могу об этом говорить. Да и нет нужды. Забылось немного — и пускай. Не хочу и воспоминания ворошить… Ну, и хватит. Обо всем страшном как будто поговорили. А об остальном и в хате — при матери да при детях — можно будет.
XXVI
— Мама, это вы? — как только переступили порог, послышалось откуда-то из-за печи, с постели.
— Я, сынок! — И обратилась к Артему: — Раздевайся, согрейся сначала у печки.
— И где это можно ходить столько! — продолжал тот самый детский голосок.
— А ты не старуй, — ответила мать с показной суровостью, хотя и очень спокойно, даже улыбнувшись. — Только этого еще мне не хватало — свекра в дому! Сколько нужно было, столько и ходила! Зато Деда-мороза тебе привела. С гостинцами.
— А разве уже святки?
— Для нас — уже!
Христя сняла шубку и сразу стала хлопотать у стола, чтобы дать пообедать гостю.
Артем, грея руки у печки, осматривался, стараясь отвлечься, унять волнение, охватившее его при первых звуках голоса сынишки.
С другой стороны печи на лавке сидела мать Христи и пряла на веретене. Даже если бы и не знал, не трудно было бы догадаться: так похожа Христя была на нее. Еще не старая на вид, она производила впечатление человека пришибленного, сломленного жизнью. Заметно это было по всему: и по выражению лица, застывшего, словно маска, в покорности, и по странной безучастности ко всему. Даже на приветствие Артема она ничего не ответила, только взглянула молча и наклонила голову, чтобы смочить слюной нитку в пальцах. Да и на все, что затем происходило, не обращала никакого внимания. Словно бы все это не касалось ее. На печке шуршали и шептались в два голоса, как видно, сестренки Христи. Из каждого угла в комнате глядела нужда, но нужда опрятная. Стены уже были побелены к празднику, иконы обвешены рушниками, и таким же вышитым рушником был украшен портрет Тараса Шевченко — в кожухе и шапке, висевший в простенке между маленькими замерзшими окошками.
Согревшись немного, Артем, с разрешения Христи, подошел к постели.
— Ну, покажись, какой ты есть… — Уже на языке было то дорогое, столько раз мысленно произнесенное слово, но в последний момент сдержался, чтобы не огорчить Христю, которая, пожалуй, была права. Впрочем, нашел выход: — Покажись, батьков сын, какой ты вырос уже!
Василько пристально смотрел на чужого солдата, такого красивого лицом, с веселыми, добрыми глазами. И сразу же, как это часто случается с детьми, проникся к нему большим доверием. Чтобы показать, какой вырос, он выпрямился под дерюжкой во весь свой рост.