ЖАНРЫ

Автопортрет с отрезанной головой или 60 патологических телег
Шрифт:

Славя Аллаха и благословляя жену, Насреддин поплелся прочь от дома. “Нет, — думал он, — до чего все-таки справедливо все устроено… Могла ведь и помоями окатить…” Остановившись возле чьего-то светящегося окна — единственного на всей улице — Насреддин с умилением подумал, что он не один бодрствует этой ночью во славу Аллаха. Приглядевшись внимательнее, он понял, что это дом безумного араба Абдулы Альхазреда, а это означало, что можно войти без стука.

Абдула, как всегда, что-то писал в своем талмуде, в камине дружелюбно горел огонь, а в чайнике заваривался зеленый чай (с финиками — это что-то невероятное!).

— Хорошо тут у тебя, — сказал Насреддин, развешивая одежду возле камина.

— Не обманывайся, — не отрываясь от своих каракулей, бросил Абдула. — Все это одна видимость. Пускай в камине горит земной огонь, но в сущности своей этот дом объят адским холодом. Пускай в твоей пиале душистый чай, но вместе с ним ты отведаешь и смолы! Здесь все, все без исключения, отравлено.

— Не знаю, — осторожно заметил Насреддин. — Лично я чувствую себя здесь довольно уютно. Лучше, чем на улице.

— Слепой котенок, — мрачно сплюнул в чернильницу Абдула. — Нашел, где чувствовать себя уютно. У меня кровь стынет в жилах от ужаса, а ему, видите ли, уютно…

— А чего ужасаться-то? — невинно спросил Насреддин.

— На чем ты сидишь, дурак? — объяснил Абдула.

— На ковре, — не понял Насреддин.

— Ты сидишь на тончайшей пленке, отделяющей тебя от черной бездны хаоса, и малейшего движения души достаточно, чтобы эта пленка порвалась, — казалось, что Абдула записывает собственные слова. — В этом мире тебя могут кастрировать, четвертовать, поиметь в задний проход, в конце концов, но все это касается лишь твоего тела. Если же ты вдруг упадешь духом, да не куда-нибудь, а в черную бездну холодного хаоса, то уже не жалкий кусок мяса, а твоя бессмертная сущность попадет в жернова зубов Того, Чье имя мне в западло тебе называть. Поэтому подумай о тонкой пленке, по которой ты все время ходишь своими грязными ногами, будь ты вовеки проклят и все твое потомство!

— По-моему, — сказал Насреддин, — ты слишком мрачно смотришь на вещи.

— На вещи?! — выпучил глаза Абдула. — Где ты увидел здесь вещи?! За каждой веревкой скрывается ядовитая змея, готовая укусить тебя в любой момент. Каждое неосторожное слово готово оборотиться черным заклинанием, низвергающим тебя в ад или исторгающим оттуда сонмы кровожадных демонов! Каждый воробышек готов выклевать тебе глаза, как только ты потеряешь бдительность. Каждая шлюха норовит заразить тебя триппером. Каждый продавец пытается тебя обвесить. Начальство все время химичит с зарплатой. Сантехник, сука, третью неделю не приходит. А сегодня утром кто-то насрал у меня на пороге, а ты говоришь — жизнь прекрасна и удивительна?!

— Ну, не то чтобы удивительна…

— С каждым моим шагом, — строго сказал Абдула, — я чувствую, как эта чертова пленка трещит и прогибается под весом моего тела. И в этом нет ни фига прекрасного и удивительного.

Насреддин решил тактично промолчать. Замолчал и Абдула. Через некоторое время он все-таки отложил перо, захлопнул книгу и воззрился на Насреддина.

— Знал я одного человека, который побывал в аду.

— Что?! — вздрогнул Насреддин.

— Мой учитель, — объяснил Абдула, — был тем, кого называют восставшим из ада. Хэллрейзер, понял? Так вот. Ему довелось умереть, побывать в аду и вернуться.

— Как же ему это удалось?

— Достаточно лишь захотеть, — пожал плечами Абдула, — так он сам мне объяснил. Адские страдания столь тяжелы, что на желание от них избавиться попросту нет сил. Но мой учитель был чувак неслабый. Сил у него хватило — ровно настолько, чтобы захотеть. И этого оказалось ровно столько, сколько нужно. Кипящим кровавым плевком его низвергли из адской пасти в наш мир.

— Он, должно быть, почувствовал себя наисчастливейшим человеком на земле, — предположил Насреддин.

— Как бы не так, — возразил Абдула. — Мой учитель всегда сидит на измене, а в момент возвращения — совсем чуть голову не потерял. Ты только представь себе — вокруг люди ходят, улыбаются, ни о чем не подозревают, а он несет в себе целый ад, смотрит вокруг и ужасается!

— Чему же?!

— Ну, как… Вот, например, иду я вдоль детской площадки, а там в песочнице ребенок пасочки лепит. Я же ему в любой момент голову могу оторвать или ноги-руки повыдергивать. Страшно ведь?

— А зачем? — не понял Насреддин. — Зачем ты его?

— В том-то ведь и дело, дурак, что просто так, безо всякой на то уважительной причины! Вот гляжу я на тебя и вижу, что ты ни в коем случае не схватишь меня за волосы и мордой в камин не сунешь, а гляжу на себя — и не знаю, убью я тебя сейчас или нет..?

Насреддину стало не по себе. “На улице, конечно, холодно, подумал он, но все как-то спокойнее…”

— Знаешь, — сказал он Абдуле, — меня, наверное, Фатима дома заждалась. Беспокоится, наверное. Пожалуй, пойду я. Домой.

— Как хочешь, — пожал плечами Абдула и снова раскрыл свою книгу. — Только не воображай, что, выйдя из моего дома, ты сходишь с тонкой пленки безумия на твердую почву реальности. Там, за порогом, быть может, эта пленка еще тоньше… Привет Фатиме!

Рассвет застал Ходжу Насреддина бегающим туда и обратно по улице — настолько он озяб. “Хорошо, — думал он, — что есть на свете такие люди, как Абдула. Наверное, это для чего-нибудь нужно, Аллах ведь лишнего не придумает… Слава Аллаху… Мне жарко… Мои ноги наливаются теплом… тепло разливается по позвоночнику… мои руки наполняются теплом…”

52. Как я стал древним греком

Стать древним греком — не так уж и весело, как это может показаться на первый взгляд. Потому что первый взгляд не обременен осознанием времени, он весь с потрохами умещается в один короткий миг. Но далее следуют второй, третий и, что самое страшное, тридцать третий и три тысячи триста тридцать третий взгляды, и так далее до бесконечности. А это уже напрягает. Хорошо, к примеру, выпить пива (ничего крепче я не пью и, тем более, не нюхаю и не ввожу себе внутривенно) и часок побалдеть. А представьте себе, что час прошел, а балдеж остался. Он ведь, как ни крути, вам не родной. Но будь он и трижды желанным гостем, все равно… ну, пускай хоть родной, как жена или дедушка — когда лимит времени исчерпан, осточертеть может кто угодно. Я сам себе могу, дьявол меня побери, осточертеть так, что хоть на стену лезь, если вовремя не остановлюсь. Так что же тут говорить о чем-то совершенно мне чужеродном, что лишь изредка навещает меня, каждый раз удивляя своим визитом? И вот, представьте себе, что в один прекрасный день этот визит неопределенно затянулся. Не станете ли вы паниковать? Но, возразите вы мне, речь ведь идет не о чем-то нежелательном, вроде похмелья, депрессии и прочих суицидальных настроениях, а о кайфе! Согласен. Кайф для нормального человека — редкий и желанный гость, но загвоздка именно в том, что мы привыкли не кайфовать, а страдать всякой ерундой, и эти привычки (из которых, строго говоря, и состоит наша личность) тоже любят жить и тоже не хотят умирать, даже если это привычка хотеть смерти. Короче говоря, кайф кайфом, а все-таки как-то неуютно. Хочется хоть на минутку впасть в депрессию, послать кого-нибудь на три веселых буквы или просто выразить тихое недовольство жизнью. Потому что стать древним греком — это одно, а быть им — совсем другое, к этому еще надо привыкнуть.

Я стал древним греком, сидя на дне бассейна, расположенного в центре миниатюрного зимнего сада, замыкающего новый дом заместителя нашего мэра. Весь кафель в бассейне давно уже был сбит моей твердой рукой, сегодня же я разбивал бетонную ступеньку, при помощи которой можно было выбраться отсюда. Рядом со мной стояло несколько сеток, сваренных из толстой арматуры, за бетонным бортом бассейна произрастал молодой фикус. На подоконнике стояла голубая ваза, не помню уже на чем лежала пачка сигарет “ТУ”, и лишенные ультрафиолета солнечные лучи, проникнув в помещение сквозь слой поликарбоната, причудливо, но неуловимо, изменились в цвете и раскрасили собой всю эту достаточно нейтральную панораму. Обычно в литературном повествовании пейзаж играет роль фона или контекста, в котором происходит какое-то действие, но в данном случае пейзаж и был тем, что со мной произошло. И это притом, что сегодня я уже видел виды, идя на работу через парк Писаржевского, где на меня набросилась голодная белка. Я ничего не смог дать ей, только почесал ей подбородок, когда она подошла к моей руке в надежде, что там может оказаться что-нибудь съедобное. Но белки — не кошки, ласки не понимают и не принимают. По-моему, она на меня обиделась. В общем, по сравнению с парком зимний зад в доме заместителя мэра кажется адом. Тем более что там нет вентиляции, но есть неработающий кондиционер. Одним словом — жара. И все же…

Суть не в древних греках — что я могу знать о древних греках? Ну, читал я “Историю античной эстетики”, том первый, до сих пор не дочитал, еще чего-то читал, но это — литература, чреватая оригинальным авторским видением. Скорее всего, древние греки были такими же мудаками, как и мы, если даже не хуже. Это не имеет значения. Имеет значение лишь то, что я сам вкладываю в понятие “древний грек”, и если бы я мог донести это понятие до кого-нибудь из, к примеру, своих коллег по работе, клянусь вам, у многих бы поехала крыша. Мои коллеги по работе, должен вам признаться, люди в полном смысле этого слова простые. Это не тот материал, который может выдержать натиск таких понятий, как “древний грек” или хотя бы amor fati, не говоря уже о чем-нибудь попроще. Взять, например, Толика Полянского. Анатолий Иванович — типичный представитель класса людей действующих. Он прекрасно устанавливает двери, стелит паркет и защищает сталинскую политику. Тогда как древний грек представляет собой класс людей эстетических. Он до слабости в коленках может любоваться паркетом, кафелем и тембром толикового голоса, но вот чтобы чего-то такое сделать — это ему в лом. У этих людей различные представления о том, что такое искусство. Анатолий Иванович понимает под искусством какое-нибудь кино, желательно, советское. Древний грек понимает под искусством абсолютно все.

Поделиться с друзьями: