Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи
Шрифт:
— Что значит?
— Классическая античность в переводе Гете. Утолив вас, как девочка, могу, мой повелитель, обернуться мальчиком.
— So shocking [156] .
— Разве?
— Где наша не пропадала, — ухмыльнулся он. — Хоть Скорпионом обратись!
— Не испугаешься?
— Кто, я?..
— Тогда сегодня в полночь…
Портативная машинка молодого писателя была старинной. Черная с золотом, она имела фирменный знак «Corona».
156
Здесь: Но это скандально (англ.).
Его девушку звали Кика.
Выражения на юном обескровленном лице не было: Иби предупредила, что Кика в жуткой депрессии. С болгарской сигаретой без фильтра в оцепенелых пальцах Кика сидела в вольтерьянском кресле, драном и величественном, единственная мебель в этой мансарде под крышей старого дома за бульваром Ленина. Матрас, на который сели Иби с Александром, покрыт был пледом. Перед ними стоял ящик, покрашенный в черное и накрытый стеклом, из-под которого взирали лица писателей, вырезанные из каталогов венгерского издательства Europa и западных журналов. Весь современный авангард — от Солженицына до неизвестного Александру классика калифорнийского «андеграунда» — пропойцы с лицом боксера, снятого где-то на перекрестке рядом с указателем «One way» [157] . Стену напротив занимал книжный стеллаж, собранный из некрашеных винных ящиков. На нем стояла прислоненная к стене картина без рамы. Мадьяр изображен был, беглец с Урала — гордо поднятая голова, узкий разрез глаз, крутые скулы, черные усы, упрямый подбородок. Возможно, сам хозяин.
157
Одностороннее движение (англ.).
Александр, на коленях у которого лежал издаваемый в Сегеде журнал с рассказом Пала Себастьена, перевел взгляд на автора.
Пал опустил иглу на пластинку, поднялся с колен, вынул изо рта окурок «Сълнце» и произнес по-венгерски.
— Наш «тяжелый» рок, — перевела Иби. — На тему «Венгерской рапсодии» Листа. Надеется, что ты будешь в восторге.
Пал кивнул, подтверждая, взял бутылку, посмотрел на стакан Александра и долил красного вина себе. После чего сказал:
— We can speak English [158] .
158
Можем говорить по-английски (англ.).
— О’кей, — кивнул Александр. — Я говорю плохо.
— Для меня это о’кей, — сказал Пал. — Я родился в Нью-Йорке, в Бронксе. Но родители вернулись слишком рано. Поэтому я тоже плохо говорю. Лист тебе нравится?
Александр посмотрел на пластинку.
— Sure [159] .
Пал поднял стакан. Все выпили, кроме Кики, которая сидела с дымящей сигареткой в длинных пальцах.
— Жаль, не знаешь ты венгерского, — пошутил Пал без улыбки. — Это неплохой рассказ.
159
Здесь: Нормально (англ.).
— Про что?
— Про жизнь в тюрьме.
— В тюрьме какого рода?
— В Венгрии.
— Венгрия — тюрьма?
— Sure. В Будапеште не хотели печатать.
— В Сегеде больше свободы?
— В Нью-Йорке! — сказал Пал, — свободы больше в Нью-Йорке.
— Твои родители были эмигранты?
Кивок.
— Да. После Пятьдесят Шестого.
— Почему они вернулись?
— Отец заболел. Хотел умереть на родине. И умер. Давно. А я остался, как жертва… как жертва…
Он сказал слово по-венгерски.
— Как жертва ностальгии, — перевела Иби. И сказала Палу: — Homesick, my pal [160] . Вы оба говорите по-английски, как варвары. Вернитесь на уровень: я помогу. Пал тебе все расскажет, Александр. Что тебя интересует?
Пал убавил звук и вернулся. Посмотрел на руку Кики, вынул у нее из пальцев окурок и задавил в пепельнице.
— Венгрия, — сказал Александр.
— Мадьярорсог, — перевела Иби.
160
Тоска по дому, приятель (англ.).
— …? — спросил Пал.
— Почему?
— Когда мы уезжали из Москвы, — приступил Александр, — шофер сказал: «Скорей бы война». Может она и будет. Но если нет, единственный реальный выход для нас это венгерский вариант. — Он закурил, слушая себя в переводе. Потом он добавил: — В этом смысле, ваше настоящее это — наше будущее.
Иби перевела, выслушала Пала и повернулась к нему.
— Тебя интересует наш «Новый экономический механизм»?
— Нет, — сказал Александр. — Меня интересует, что ждет меня. Лично меня. Как писателя.
— Ты публикуешься или пишешь в стол?
— В стол тоже, но и публикуюсь.
Услышав это, Пал присвистнул. И сказал что-то такое, отчего Иби смутилась:
— Я тебя предупреждала, что он настроен радикально…
— Что он сказал?
— Сказал, что тебе лучше сразу голову в петлю.
— А почему?
Пал открыл еще одну бутылку с красной бычьей головой на ярлыке, снял мизинцем с горлышка крошки и наполнил стаканы.
— Я хочу сигарету, — сказала Кики (в переводе Иби).
— Возьми, — ответил (в переводе) Пал. — Раньше в этой стране была нормальная цензура. При адмирале Хорти цензура была мягкая: последующая. При Салаши, фашистском режиме «Скрещенных стрел», цензура стала предварительной. При коммунистах она была сначала, как у вас сейчас. Ракоши давал прямые директивы: чего партия хочет, чего нет. При Кадаре все сложнее. Он не заставляет восхвалять — ни себя, ни систему. Так что официально цензуры нет.
Александр резюмировал:
— Дом творчества, а не тюрьма.
— Вот именно, дом творчества. На одного. Садишься за машинку и говоришь себе: ага, цензуры нет! И пишешь то, что думаешь. Редактор присылает обратно: «Журналу не подходит». Одному ты не подходишь, другому, самому либеральному третьему — тоже. Ни одному в этой стране. Тогда сам выбираешь, как продолжать. Как не печатают или как печатают.
— Что у вас можно?
— Можно все. Кроме того, чего нельзя.
— А нельзя?
— Нельзя ставить под вопрос нашу с вами дружбу. Ваше военное присутствие. Вашу систему, нашу тоже. Про секс нельзя — если как Буковски.
— А кто это?
— Вот этот, — показал Пал на снимок под стеклом — пропойца рядом с указателем «One way». — Что еще? Социография — такой популярный у нас жанр «условий существования». Можно, но в рамках приличий. Психография тоже. Когда пишешь о будапештском дне, о наркоманах, проститутках или, не знаю… изображаешь свою собственную агонию — это если и проходит, то с трудом. Хотя редактор формально независим, ему могут позвонить сверху, из отдела ЦК: «От публикации советуем воздержаться». И этот человек, даже если он либерально, даже оппозиционно настроенный, скорее всего, последует совету. Обе стороны при этом свои телефонные контакты не афишируют: цензуры нет… Официально.