Белокурый. Король холмов
Шрифт:
— Ах, вот как это звучит по-итальянски… — хмыкнул граф. — В моем краю это называется «черная дань».
— То есть? — заинтересовался тот.
— Брать под покровительство, а после обирать вдвое, — пояснил граф с усмешкой. — Не будь вы таким ленивым, отвратительным гедонистом, из вас получился бы отличнейший рейдер, Пьетро!
Поэт назидательно вздымал палец:
— Мое дело творить, а не разрушать, я — созидатель, а не убийца! За это и выпьем!
Поклонник прелестей обоего пола, Аретино неоднократно по-дружески предлагал ему своих мальчиков, но красивый шотландец всегда корректно отказывался, вероятно потому, что от одной только мысли перед его внутренним взором начинал плясать в петле труп Роба Эллиота.Взамен Босуэлл арендовал у писателя одну из аретинок и прожил с ней в добропорядочном, почти семейном блуде все время, отпущенное ему в Венеции. Он объявил Аннунциате прямо:
— Мне нечем вознаградить вас по заслугам, монна, однако, если вы желаете спать со мной — не имею намерения препятствовать.
Дама была изрядно глупая, но красивая и добрая, и вдобавок выучила его нескольким чувственным утонченностям, которые впоследствии весьма помогли Патрику в возобновлении политической карьеры.
Именно Пьетро познакомил Белокурого с Фаустиной.
103
Он не скучал без женского внимания, но скучал без блеска, присущего флиртующему обществу, без азарта, сопровождающего охоту за дамой, покуда она не отдастся под ласкающую длань господина. Аннунциата стала чем-то вроде походной жены, а обычные проститутки на Ка-Рампана вдохновляли тем менее, чем более граф в портовом городе опасался заразы. Теперь он проводил дни, деля их между боями с маэстро Бартоломео, осторожным и уважительным после случившегося, и толкотней литераторов, художников, искателей острых ощущений при карликовом, комическом дворе Пьетро Аретино, «бича государей». Ему бы чураться подобных знакомств — во всяком случае, мало кто из прежнего, придворного круга друзей Белокурого отнесся бы снисходительно к его нынешней среде общения — однако для человека, проведшего последние десять лет в рейдерстве, в постоянном, уравнивающем братстве по мечу с самым порой низкородным сбродом Шотландии, в таких связях не было ничего странного. Третий Босуэлл, хотя и высоко ценил свою кровь, никогда не забывал, с какого придорожного камня и разбойничьей повадки началась подлинная история рода Хепберн, а потому не кичился родством с королями. Но внутренняя дистанция между ним и прочими нахлебниками-гостями поэта ощущалась весомо и четко даже не потому, что за спиной у графа постоянно маячило два-три молчаливых рейдера с самыми недружелюбными рожами, а потому, что король холмов — всегда король, даже в простом, потертом дублете, даже помалкивающий о себе. Устройство общества, впрочем, что-то неуловимо напоминало: его и теперь окружали не столько люди, сколько прозвища. Аретино, Тинторетто, Сансовино, Пьомбо — то все были клички, чуть более, правда, благозвучные, чем Полурылок или Хер Собачий. Он сам, проживший под отметиной масти пятнадцать лет, уже не находил это странным. Признанных гениев звали только по имени — Тициан, иногда с уточнением — Божественный, и подробности были никому не нужны. Мир королей и мир рейдеров напрямую имел родство в жаргоне с миром искусств. А некоторые имена и вовсе не были именами, женщины носили не только маски, накладные косы, зады и груди, но и актерские псевдонимы вместо имени — он уже знал об этом, когда как-то теплым вечером Пьетро, расслабленно наблюдая за суетой лодок на Канале-Гранде, спросил его, не поедет ли тот с ним к куртизанке сейчас, раз за четыре месяца в Венеции Белокурый так непростительно и не выбрал времени посетить ни один храм соблазна. Граф, давненько не получавший денежных приветов от дяди, буркнул что-то вроде того, что не видит смысла ездить к шлюхам, коли любую можно свистнуть, просто выглянув из окна.
— Друг мой, — поморщась, отвечал ему Аретино, — монна Фриули — не какая-нибудь продажная девка, она — художник чувств. Она берет, разумеется, в подарок, и немало, но не в этом соль.
— То есть, обычная шлюха, Пьетро, просто дороже обычной.
— Упаси вас Бог, — отвечал писатель, с сожалением глядя на шотландца, — даже думать такое о Фаустине. Поймите же, куртизанки — не шлюхи, которых вы можете купить в каждом переулке, у каждого кабака… куртизанка — свет жизни образованного мужчины, ибо она дарит не только утонченную любовь, но и сладостную беседу, и все то сердечное тепло и блеск остроумия, которые не купишь за деньги. Она может разорить вас, не дав и поцелуя, а может отдаться по любви, не взяв ничего — как ей заблагорассудится. И вы еще станете умолять ее принять плату за эту любовь, дрожащими руками отдавая последний дукат.
— Какие странные у вас тут… обычаи, — пожал широкими плечами Белокурый.
Но скука и любопытство все-таки привели его в тот самый дом, на фасаде которого в подражание древним жрицам любви значилось: «Короли, принцы, графы, маркизы, посланники, добро пожаловать! Чинов ниже виконта не принимаем».
— Однако и самомнение у вашей девки, — прокомментировал Босуэлл, поднимаясь из сотопортего по широкой лестнице в покои верхнего этажа, откуда-то и дело прыскали слуги с бутылками и блюдами, раздавались возгласы мужчин, женский смех. — Просто рыцари и эсквайры ее не устраивают?
— Ни в коей мере, — раздался откуда-то сверху воркующий голос, чистейшее тосканское наречие. — Пьетро, дорогой мой, что это за дьявольски прекрасный, но неотесанный Ахиллес, который хает хозяйку дома прежде, чем обрел честь хотя бы видеть ее?
Легендарная Фаустина, сошед со своего трона в зале, пробегая по галерее, услыхала его последнюю фразу. Вот она стояла перед Белокурым — головой едва достигая его плеча, миниатюрная, безупречно сложенная, с круглым задорным личиком, темными бездонными глазами, чуть вздернутым носом… эта насмешливая девчонка походила в повадке на азартных торговок рыбой с Риальто, но никак не на властительницу сердец, которой ее описал памфлетист. Она даже не была безупречно красива — если не считать копны действительно превосходных светло-рыжих локонов — но, когда говорила, хотелось слушать ее еще и еще. Музыка сфер жила у нее на кончике языка.
— Ни в коем случае не Ахиллес, мадонна, — глядя на куртизанку сверху вниз, отвечал граф. — В источнике бессмертия меня не купали, правда, но и уязвимых мест на мне вы не найдете.
— О! — отвечала та. — Я не найду — найдет другая женщина. Мне по вкусу такое самодовольство, красавчик — оно оставляет обширное поле для вашего образования.
Так началось одно из самых странных знакомств Хепберна в Венеции, сложившееся затем в крепкую дружбу. И подлинно звали ее так, как когда-то его первую женщину — Джоанна. Монна Джованнетта Фриули.
Фаустина Фриули была примой среди тех четырех тысяч куртизанок, что составляли сладострастную славу Венеции, что заставляли стремиться в объятия Республики и герцогов, и ландскнехтов — теряя голову, не считая дукатов. Не самая юная, не самая красивая, не самая родовитая, тем не менее, она гордо несла свою хорошенькую головку и славу легендарной, неотразимой, божественной. Ей посвящали картины, сонеты, жизни и состояния. Когда ей приходило в голову пойти к исповеди в Сан-Кассиано, процессия сопровождавших ее обожателей, слуг, девчонок, арапчат растягивалась чуть ли не в половину Мерчерий. Когда она решала отправиться в Падую, дабы поклониться мощам Святого Антония, о ее отъезде объявляли по городу глашатаи и по возвращении опекаемые ею приютские дети встречали патронессу цветами и трогательными куплетами. Она была виновна более чем в десятке крупных разорений за последние пять лет, вследствие ее отказа трое покончили с собой, не вынеся мук любви, но и по смерти не обрели от нее сострадания. «Вот дурачье! — хохотала монна Фриули. — Вольно ж им было бессмертную душу свою губить от неутоленного естества!». Монна Фриули знала семь языков, пела, как птица, играла на лютне и арфе, писала изящные латинские вирши, недурно разбиралась в теологии, астрономии, астрологии, алхимии… недоброжелатели приписывали ей также искусство составлять яды. Ввиду последнего она имела свидание с кем-то из Совета Десяти, но налоги, вносимые ею в казну Республики, составляли столь приличную сумму, что Совет только пожурил прелестницу да порекомендовал гнать из своего дома молодежь «Золотой книги», дабы юнцы не оставляли отцовых денег за карточным столом. Салон ее, куда вступил Белокурый, был чем-то средним между палаццо зажиточной семьи, борделем, игорным домом и мастерской художника. Залу наполняли мужчины самые родовитые, в самом изумительном оперении, среди которых нынешний Босуэлл смотрелся весьма бедно, но встречались и проходимцы, чьи алмазы в перстнях куда более напоминали муранское стекло. За столом Фаустины обедали и ее приятельницы той же профессии — подешевле и попроще, кто подменял хозяйку там, где она сама нипочем не хотела мараться, и актерки, и даже монахини. Венецианские монахини составляли для Патрика отдельную степень недоумения, особенно после того, как одна из них, сестра Кьяра, недвусмысленно прижала его в нише сотопортего, когда он сопровождал ее вниз, к гондоле… Мужчины соревновались в блеске — денег либо остроумия — перед монной Фриули, женщины — скромно или развязно — искали себе покровителя. Несколько святых отцов — августинец, доминиканец, трое францисканцев — были у Фаустины завсегдатаями, они давали хозяйке дома благословение, а после мирно располагались в уголку за разговором о делах небесных, и Патрика забавляло угадывать, которую же из дам кто из них нынче вечером увлечет в альков исповедовать. В обществе считалось, что священники заходят к монне Фриули наставить ее на путь истинный — и верно, однажды Патрик стал очевидцем головокружительно хитроумного теологического сражения, которое Фаустина выдержала против двоих из них, и выдержала с блеском. Из молодых приятелей Аретино здесь постоянно подвизался Тинторетто, которого Пьетро то хвалил, то злословил о нем — художник искал разнообразия в натуре, и, несмотря на заплаты на локтях его рабочей куртки, хозяйка дома была с ним ласкова, словно с самым высокородным из гостей. Сама монна Фриули, если не переходила от пары к паре, от компании к компании по залу, взбиралась на мягкое кресло на возвышении, грызла засахаренный миндаль и оттуда следила за волнениями в этом мирке избранных. Чинов ниже виконта… Она была мала ростом, она убежденно не носила цокколи, не белила лицо и не разрисовывала действительно прелестную, почти целиком обнаженную грудь, она, при своей нежной, матовой коже, в этом вычурном и дорогом алом тафтяном платье была похожа одновременно и на отравленный цветок, и на молочного стекла статуэтку. Волосы ее, высоко убранные под золотую сетку, непокорно выбивались локонами на шею и у висков, она забавно морщила вздернутый носик, маленький пухлый рот держал улыбку, словно приклеенную. Но темные глаза, огромные, бархатные, внимательные, опушенные длинными ресницами, ласкали душу теплом, когда ей приходило в голову приободрить кого-либо из своих воздыхателей. Будучи искушен в придворном флирте, Белокурый легко нашел нужный тон разговора, разве только то весьма забавляло графа, что содержанка требует себе почестей, как для королевы. Но внешность легендарной монны Фриули его вовсе не впечатлила.
— Да она даже не красавица, Пьетро, так, хорошенькая, но не больше того.
Он молвил это писателю вполголоса, озирая зал, перед тем, как откланяться и проститься. Фаустина, словно услыхав, вдруг поймала взглядом его глаза и улыбнулась лично ему — через всю залу.
У ведьмы есть чутье, подумал он с уважением.
104
Он исправно навещал новую знакомую с неделю, потом графу надоело терять время. Убежденный, что Пьетро привел его в этот дом только лишь затем, чтоб доставить ему блестящую любовницу, Босуэлл приступил было к делу, но внезапно получил отпор. Первый раз женщина отказала ему, невзирая на все его обаяние, и по вполне прозаической причине:
— Если можете заплатить мне, граф, я вся ваша… — и она назвала поистине баснословную сумму, — но, в противном случае, увольте. Я своих милостей даром не раздаю.
— Да вы ведете себя, как продажная девка, — раздражающе спокойно заметил Босуэлл, — а Пьетро-то расписывал мне ваше стремление выбирать любовников исключительно по их достоинствам…
— Ну, и какие у вас достоинства, Патрик Хепберн? — насмешливо уточнила венецианка, ничуть не обидевшись. — Красивое лицо и крепкий член? Я занимаюсь своим ремеслом с двенадцати лет и, поверьте, повидала немало того и другого. И пришла к выводу, что лучший друг женщины — золото, и оно же — лучшее достоинство мужчины.
Белокурый пожал плечами, снял с пояса спорран, равнодушно бросил на резной столик для карт, мозаичная крышка на котором изображала мучительную смерть Актеона:
— Чем могу… там не хватит, чтобы купить и самую дешевую сучку на Риальто. Хотите меня — берите таким, как есть. А нет, так не пойму, какого дьявола Пьетро направил меня к вам?
— О! — она рассмеялась. — Да чтобы вам было, с кем поговорить в Венеции, роскошное северное чудовище! А вам в новинку разговаривать с женщинами, не правда ли?
Удивление на миг мелькнуло в синих глазах:
— Да, — согласился с ответной усмешкой граф. — Зачем… да и о чем прикажете с вами говорить, Фаустина?
— О чем угодно. Примите обратно ваши гроши, — в бархатных очах монны Фриули показалось нечто бесовское, — за это упоение я, так и быть, не возьму с вас платы.
И они говорили.
И в этом она действительно стала его первой.
Для Патрика Хепберна разговор с женщиной составлял новый виток образования — ибо, видит Бог, до сей поры ни одна не могла устоять перед ним настолько, чтобы не пропустить побыстрей фазу беседы в чаянии более желанного. Да и о чем он мог бы с ними разговаривать? И кто были те женщины в его жизни? Он вырос среди мужчин и, по сути, знал только мужской язык. Ему с детства твердили о первенстве мужа во всем, о слабости Адама, за которую тот заплатил бессмертием, и имя этой слабости было — Ева. А право Евы — только внимать мужчинам, терпеть свою долю за первородный грех, смиряться пред лицом собственных несовершенств. С такой ли поговоришь? Агнесс Стюарт Максвелл, Дженет Хоум Гамильтон, Агнесс Синклер Хепберн. Первая плела кокон его детства, окутывая его, сколько могла, своей любовью, но язык материнской нежности не требует изысканности и изощренности. Вторая видела ли в нем только брата — этого он не мог бы сказать с уверенностью — но видела слабость его и уязвимость отчетливей прочих, и дарила нечто среднее между лобзанием и укусом, слетающее в виде колкостей с ее змеиного языка. Третья делила с ним ложе и рожала его детей, была тем телом, в котором он обретал покой, в погружении, в разделенности, в безопасности, но ему никогда не пришло бы в голову говорить с ней — не повседневными словами, а именно в значении, употребленном Фаустиной… В один из дней он как-то поймал себя на том, что с увлечением повествует венецианке о хитросплетении blood feud в Приграничье: Керры против Скоттов взаимно, Эллиоты против Робсонов и Ридли, Армстронги против всех… и запнулся на полуслове, очень уж странно среди певучей итальянской речи звучали кровавые наименования этих фамилий.