Белокурый. Король холмов
Шрифт:
Он выздоравливал медленнее и дольше, чем предполагал, и куда быстрей, чем ожидал от него навещавший его еврейский лекарь. Пьетро предложил остаться, и Патрик не стал отказываться, хотя взбалмошный быт Аретино порой и подогревал в нем желчь. Приходя в себя, он всегда нуждался в собеседнике, и тут Пьетро был куда лучше его немногословных рейдеров.
— Кому, вы думаете, следует загнать дагу в брюхо? — первое, что спросил он о произошедшем, поднявшись с постели, но продолжая обременять собой гостеприимство писателя.
— А кто его знает, — честно отвечал тосканец. — Ведь есть же у вас враги, друг мой, кто был бы рад вашей гибели?
Враги эти отсюда, из сердца венецианской лагуны, казались пустым воспоминанием, вроде минувшего больного бреда.
— Есть… но едва ли они выбрали бы такой способ сквитаться.
— А ведь есть и те, кто безумно влюблен в монну Фриули…
Патрик Хепберн задумчиво смотрел на собеседника и темный, неприятный огонек загорался в его глазах:
— Неужели высокородный братец распутной монахини? Старик-француз совсем не подходит на эту роль.
— Нет, — отвечал Пьетро. — Как по мне, так это милейший Роберто, ваш добрый приятель.
— Перуцци? Он? С чего вы взяли?
— Он — флорентиец, — произнес Пьетро так, словно это все объясняло. — Порода известная… но вы сами виноваты, мой друг, не меньше, чем я, направивший вас туда — она же предупреждала?
— Ну, — Белокурый поморщился, — сам я не стал бы убивать ради благосклонности содержанки, а потому, каюсь, не принял ее слова всерьез.
— Не ради благосклонности, — поправил Пьетро, — а из ревности… Бог мой, это же проще простого, вы и сами наверняка не раз желали смерти сопернику в нежной страсти, если и не приводили желание к исполнению, разве нет?
Босуэлл стоял, опираясь на каминную доску — все в тех же тряпках, как ввалился к Аретино больным, только выстиранных и вычищенных слугами. Могучий торс, крепкая, смуглая от южного солнца выя, на которой поблескивает цепочка шейного крестика, до платины выгоревшая грива забрана шнурком в хвост на затылке, брови чуть сведены к переносице, сощуренные синие глаза… белая нательная сорочка, расшитая черным шелком, подхваченный ремнем на бедрах «гордон хантли». Он был бледней обычного после двух недель в постели, но снова живой, теплый, настоящий, настолько подлинный, насколько это возможно при такой красоте — тосканец в очередной раз поразился совершенству Господнего творения, любуясь им.
Граф задумчиво глядел на собеседника:
— Нет, Пьетро… во-первых, не припомню соперников, которых стоило бы настолько опасаться. Во-вторых… не припомню себя, как вы выразились, в нежной страсти.
Писатель присвистнул в знак недоверия, усмехнулся:
— Сколько вам лет, caro mio?
— Двадцать девять.
— И вы хотите уверить меня, что никогда не испытывали любви? — хмыкнул тосканец. — Ведь вы же были юны, вас волновали прекрасные девушки… была ли среди них особенная, чувствительно затронувшая ваше суровое северное сердце?
— Право, не знаю, — Патрику было странно говорить о любви с мужчиной, но итальянцы — такие ребята, что у них в привычках вообще заведено много странного.
О любви Патрик обычно говорил с дамами, если уж темы было не избежать, и безбожно врал при этом. Точнее, сообщал то, что утонченная дама желала услышать от красивого рыцаря — цитировал «Роман о Розе», к примеру. А вот с Аретино приходилось именно думать, что говоришь. Тут он сам находился отчасти в положении дамы, ибо еще в начале знакомства Пьетро очень скоро дал ему понять, что, хотя Белокурый и вышел из нежного возраста, обычного для его ганимедов, тем не менее, вполне мог бы составить счастье любвеобильного тосканца. Писатель и сейчас разглядывал шотландца с большой долей сожаления — такая красота пропадает даром.
— Никогда? — настаивал Аретино с улыбкой.
— Если вы, Пьетро, не называете любовью вожделение…
— Нет, не называю.
— Я, вообще-то, женат… и, пожалуй, да, я люблю свою жену. Она — красивая, добродетельная дама, верная подруга, родившая мне детей и…
— И вы не любите ее, мой белокурый друг. Ваше «вообще-то» свидетельствует об этом в первую очередь. Не говоря о том, что знакомы мы больше года, а вспомнили и упомянули вы о своей супруге впервые только сегодня. Не сомневаюсь, что она — прекрасная и добродетельная дама, и вы, несомненно, получаете много удовольствия, зачиная с ней наследников, но, Patrizio, caro, это не имеет никакого отношения к настоящей любви.
Шотландец пожал плечами:
— Что ж, тогда это чувство мне в самом деле неизвестно. И я прекрасно прожил без него те пятнадцать лет, что сплю с женщинами.
Они вели диалог на чистейшем тосканском диалекте, и со стороны беседа звучала исключительно как цепь отвлеченных от жизни умопостроений, но оба знали, что это не так.
— Настоящая любовь сделает вас богом, Patrizio, — тихо сказал писатель. — И потому, какое чувство бессмертия вы будете испытывать от обладания любимым существом, и потому, что сами захотите отдать в чужие руки и это свое бессмертие, и луну с неба, и вечное блаженство… и при этом вы станете умирать от того, что вам все равно не достичь полноты слияния, ибо тела были разделены Господом еще в творении, стало быть, никому не дано вернуть обратно свое ребро. Вы будете довольствоваться малым, но сгорать от желания к большему. У вас прибавится сил, счастья, уверенности, удачливости, фортуна станет вам улыбаться. И одновременно вы будете болеть от ревности при любом нескромном взгляде на любимое существо, каждое его немилостивое слово будет — ваша болезнь и слабость, каждый неласковый взгляд — ваша открытая рана. Случалось вам ревновать?
Патрик пожал плечами:
— Да вроде бы нет…
— А бывало так, чтобы дух захватывало от взгляда на женщину или мужчину? До слабости в коленях, до полной беспомощности?
— Да вы экзаменуете меня, Пьетро! — усмехнулся Босуэлл. — Или исповедуете?
— Бывало?
— Нет… как правило, это у женщин захватывает дух от моего взгляда.
— В скромности вам не откажешь,carissimo mio, — улыбнулся хозяин дома. — Но вам это позволительно.
За окном, кипящий солнечными брызгами и окриками гондольеров, сиял Канал-Гранде.
— Я вам завидую… — вдруг сказал собеседник Белокурого. — Значит, у вас все это еще впереди…
— О, надеюсь, что нет, если настоящая любовь на деле соответствует вашему описанию, дорогой Пьетро! Надеюсь, что нет!
— Но зачем вы пытаетесь убедить меня, что вовсе лишены способности привязываться, Patrizio? Это ведь и неправда, и полная глупость.
— Потому что, — выдохнул Белокурый, опускаясь в кресло напротив писателя, — это правда, мой друг. В наше время непозволительное излишество — иметь живое нутро, открытое для удара. А у меня такого, впрочем, и отродясь не было.
— Но вы горевали о ком-либо?
— Да, случалось… Пьетро, примите во внимание, я двенадцать лет прожил в землях, где междуусобная война — самое привычное течение жизни. У вас в горах, я слыхал, тоже бытуют подобные обычаи. Конечно, вокруг меня умирали, и умирали часто.
— Так значит, все-таки было существо, коснувшееся вашего сердца? Вы солгали мне, Patrizio, это нехорошо… Но только то был юноша, а не девушка, — итальянец понимающе кивнул и развел руками в жесте, умоляющем о прощении. — Вы должны были сказать мне об этом, я бы не свалял дурака, подложив вам Микелито… что с ним стало?