Беруны. Из Гощи гость
Шрифт:
чернилами либо просто ногтем. Книга была печатная, должно быть такая же, как и сотни
других, во всем ей подобных. Власьев захлопнул книгу и стая ощупывать ее по корешку.
– Барча, говоришь, светлейшего короля отец духовный? – продолжал он разговаривать
сам с собой, точно в казенке был он один, без Грамотина, который, однако, стоял тут же,
рядом, и старался в свой черед получше разглядеть эту книжку, печатную, всю отпечатанную
по-латыни, в зеленом, чуть потертом переплете.
Но низенькому Грамотину не дотянуться было до книги этой – Афанасий Иванович
поднял ее совсем высоко, к самому своему носу, и стал водить по ней носом и обнюхивать ее
по корешку и по обрезу и по кожаным крышкам.
– Ну, ты, пан отец, хитер, – бросил он книгу на стол, – да авось и я не прост... и я не
прост: сам сом с усом.
Грамотин подошел к столу, взял книгу и осторожно понюхал.
Чем пахло от книги, к которой принюхивался Грамотин, книги чужой, далекой,
неправославной? Зельем, что ли, табачным пахло? Кислотой какой-то? Нет, ни тем, ни дру-
гим. Грамотин понюхал еще раз и понял.
Это был запах хоть и старой кожи, но совсем свежего клея.
V. В МОСКВЕ И В КРАКОВЕ
Золотописец Епиш Печенкин в измазанном красками вишневом зипуне и с волосами,
повязанными черным шнурочком, сидел в казенке на лавке, рядом с посольскими дьяками, и
мял в руке принесенную патером Андржеем книгу. Епиш поворачивал ее и так и этак,
встряхивал, щелкал по ней пальцами, поднимал к уху и прислушивался к хрусту и треску.
Дьяки оба навалились на стол и с обеих сторон заглядывали Епишу в глаза. Но Епиш был
хоть и улыбчив, да молчалив; улыбался он в ус да в русую бороду, дело свое знал, а язык
имел косный и вязкий. Дьяки поэтому и не заговаривали с ним, а только наблюдали молча,
как Епиш трудится над книгой да улыбается, как достает он из ножен на поясе нож кривой и
долго-долго точит его на шершавой своей ладони. И когда Афанасий Иванович вгляделся в
Епишин нож, то не выдержал и молвил:
– Лихо-дело, братец, ножик у тебя! С добрую саблю будет. Делай примерясь: чтобы ни
знаку, ни следу. . Делай чисто.
Но Афанасий Иванович сразу пожалел, что обратился к Епишу с этаким словом. Потому
что Епиш поднялся с лавки, стал бить поклоны одному дьяку и другому и вязнуть в разных
примолвках и приставках:
– Я-су, Афанасий свет Иванович... Лихо-дело, говоришь... Ты-ста, Афанасий свет
Иванович... Того... Мы-ста с малолетства, Афанасий свет Иванович...
Дьяки насилу усадили его снова на лавку, и он опять принялся натачивать свой нож о
собственную ладонь. Покончив наконец с этим, он раскрыл книгу, перекрестился,
примерился и, как бритвой, провел ножом по внутренней стороне крышки. Толстая,
бугроватая, в зеленых разводах бумага сошла всем листом, а под ней обнаружился другой
листок, исписанный чернилами ровно и мелко. Власьев вцепился в этот лист, а Епиш,
убравши нож свой обратно за пояс, стал выбираться из-за стола. Дьяки и не слыхали, как
вышел он из казенки, как прикрыл дверь за собой. Оба они так и прилипли к бумаге, не видя
ничего, кроме бумаги этой, не слыша словно жужжанья пчелиного из-за двери, из палаты
писчей, не разбираясь даже в колокольном звоне, который почти непрерывно целый день
бился к ним в окна.
– Эх ты, лихо-дело каково! – вскрикивал Афанасий Иванович, поворачивая листок так и
сяк, пытаясь разобрать хоть единое слово из множества других, начертанных на листке этом
патером Андржеем в ночь накануне. – По печатному так ли, сяк ли разбираю по слогам, да по
писанному не сподобил господь. «Re... rela... relatio...» Фу ты, грех мне с тобой, езовит
нечистый! – И Афанасий Иванович, откинувшись к стенке, вытер платком лоб, на котором с
натуги проступила испарина. – Ворует езовит, в том нет сомнения, – молвил он раздумчиво и
перекрестился, сам того не замечая, на удар большого колокола, бухнувшего напротив, с
Ивановой колокольни. – Ворует, ворует... Вести проносит... Да я ему еще и проносчик!..
Пригрели змея... «Re... re...»
Он снова склонился над бумагой.
– Не кликнуть ли нам толмача, Афанасий Иванович?.. Бенута – толмач добрый: прочтет
сразу и в русскую речь перетолмачит...
– Что эти толмачи, Иван Тарасович? Опасаться ныне и толмачей надобно. Ох-ох, что
делать станешь!.. Вон они, дела-то, – кивнул он туда, где на столе лежал распластанный
загадочный мелко-мелко исписанный листок. – А то так, – махнул Афанасий Иванович рукой.
– Чего уж, зови Бенуту... Авось не сворует, хлеб наш и милость попомнит.
Бенута Выходец прошел из сеней в казенку и стал перед дьяками. Это был черноглазый,
смуглый человек, родом волох, крещенный на Москве в православную веру. Переводил он
хорошо, в приказных делах был исправен, и воровства за ним не считалось.
– Живешь ты, Бенута, на Москве тому лет с десять. Не так ли?.. – обратился к толмачу
Афанасий Иванович.
– Так, господине дьяк думный, – подтвердил толмач.
– Жалованье государское, хлебенное и денежное и иное, тебе дадено.
– Дадено, господине, – подтвердил и это толмач.
– Святую греческую веру нашу веруешь и на том стоишь твердо.
– Так есть, господине.
– Так вот, Бенута, – Власьев передал ему листок,– попомня хлеб наш, коим сыт бывает
телесный твой состав, и истинного бога-искупителя, крестом и ранами коего клялся...
перетолмачь рукописание это... Перетолмачь вправду!.. дословно!.. не своруй!..
Толмач, стоявший перед дьяками опустив голову, поднял ее и смело черными своими