Беспризорные. Бродячее детство в Советской России (1917–1935)
Шрифт:
Посещая детский приют в Новочеркасске, городе, расположенном примерно в сорока километрах к северо-востоку от Ростова-на-Дону, Дуйе и профессор Арманди из итальянского Красного Креста были шокированы:
…Мы вошли и очутились в очень грязной, полутемной комнате, заставленной столами и как будто похожей па столовую. Мы почувствовали, что задыхаемся от отвратительных запахов, вызывающих рвоту, и должны были вынуть из кармана платки, чтобы зажать рот и нос. Профессор Арманди почувствовал себя дурно и попросил меня пройти в другие комнаты, но в этот момент я заметил, что под одним из столов что-то двигается. Мы наклонились и в полумраке комнаты увидели с ужасом с одной стороны девочку и мальчика, с другой — двух мальчиков от 10 до 11 лет, предающихся занятию, которое нельзя описать приличными словами. Профессор Арманди громко закричал, но вдруг заметил, что под другими столами происходило то же самое. Десятки детей в возрасте от 10 до 14 лет превратили эту столовую в дом терпимости. […] Никого. Повсюду пусто. Дети оставались предоставленные самим себе: одни играли, другие дрались, а третьи занимались тем, что нас так поразило в первой комнате. […] Мы посетили с профессором Арманди и другое, и третье, всего пять таких учреждений, и там мы увидели нечто еще худшее, чем в первых. Я отказываюсь описать то, что мы видели. Прибавлю только, что в день нашего посещения в Новочеркасской клинике было из этих приютов более 10 беременных девочек. Среди них были девочки 13 лет3.
В своей беллетризованной автобиографии Коля Воинов также рассказывает о сексуальной жизни беспризорных. Старшие мальчики и девочки по ночам убегали в близлежащий сквер.
В детском доме было трудно уединиться, но иногда находился укромный уголок во дворе, в сарае или под навесом. Мальчикам не разрешалось находиться в комнатах девочек, и наоборот, но, как и все прочие правила, это тоже нарушалось. Мальчики пробирались в комнаты девочек, а девочки — в комнаты мальчиков. Только старшие подростки занимались любовью4.
К раннему сексуальному развитию у девочек примешивался ярко выраженный материнский инстинкт:
Малыши считались смертельными врагами, но только в детском доме; на улицах мы работали все вместе. В приюте старшие девочки часто заботились о младших, шести или семи лет, потерянных и несчастных. Они защищали их, утешали, кормили, а иногда даже чинили и стирали их одежду. Хотя к любым проявлениям сентиментальности было принято относиться с грубой насмешкой и презрением, никто никогда не смеялся над девочками, которые помогали малышам. Их забота была для нас чем-то особенным. В какой-то степени эти малыши были и «нашими» тоже. Нежность и забота, которых нам всем не хватало и которыми эти девочки одаривали малышей, трогали нас, хотя мы и не осознавали этого.
Большинство девочек в приюте были не лучше мальчиков, на некоторых осталось куда больше следов бродячей жизни. Резкий голос, грубые манеры, лохмотья, нечёсаные волосы, бледные, распутные лица, часто преждевременно состарившиеся, неряшливые, привыкшие к постоянной ругани и дракам — такими были наши брошенные девочки.
На «работе» они нисколько не уступали мальчишкам в смелости и отваге5.
В повести Шишкова «Филька и Амелька» описан инстинкт защитника, возникающий у мальчиков по отношению к девочкам, особенно когда они, сами того не желая, становятся матерями. Одна из главных героинь повести — Майский Цветок: о ней заботятся беспризорники, живущие в трущобах у баржи на реке, приносят еду и молоко. Амелька приводит Фильку, новичка в компании, к Майскому Цветку:
— Здравствуй, Майский Цветок, — проговорил Амелька.
— Здравствуй, — послышался женский голос.
При свете стоявшего на ящике застекленного фонарика Филька разглядел: дощатые нары, на нарах — прикрытая ветошью солома, на соломе — маленькая женщина, она кормила грудью ребенка.
— Вот тебе, Майский Цветок, сиська резиновая для парнишки, вот сливы, вот пряники. А это вот конь ему и кукла.
— Спасибо, — ответила женщина, — спасибо. Вон на ящике, видишь; мне много натащили всего. Вон вина красного бутылка. Да я не пью. Пейте.
Амелька спросил женщину:
— А где твоя лисья шуба? Покажи новенькому свою лисью шубу.
— А нешто не видишь? Вон висит.
Амелька, конечно, видел. Он снял шубу и подал ее Фильке.
— Подивись. Краденая, конечно. По-нашему — темная.
Филька пощупал потертую одежину, сказал:
— Бархат, надо быть. Вот так шуба!
Амелька самодовольно засопел, повесил шубу и с хвастливостью добавил:
— У нас все роскошно. Не иначе.
Филькины глаза привыкли к полумраку. Он внимательно рассмотрел женщину. Она лежала в синеньком ситцевом платье, в лакированных, больших, не по ноге башмаках и с браслеткой на худой, как палочка, руке. Она показалась Фильке подростком, с желтым худощавым лицом, — правда, приятным и ласковым. Хороши задумчивые темные глаза ее: в них была и непонятная скорбь, и что-то детское, обиженное, такое знакомое Фильке. Она глядела новичку в лицо, пытаясь приветствовать его улыбкой и не умела этого сделать.
— Который же год тебе? — несмело спросил Филька.
Она молчала. За нее ответил Амелька:
— Ей скоро четырнадцать. А вот могла все-таки раздвоиться, дитю родить. Три недели тому назад6.
Майский Цветок хотела сделать аборт, но ребята ее отговорили: позвали повитуху, родился ребенок. Но обоих ждала незавидная судьба. Холодным осенним утром их нашли в палатке мертвыми.
Становилось светло. По бледному небу куда-то спешили заблудившиеся трепаные обрывки октябрьских туч.
Природа печальная и блеклая. Унылая поляна, полуобнаженные деревья и кусты. Угрюмая, чужая, злобная река, и за рекой — побуревшие, однообразные степи.
«Все цветки облетели, отцвели, — какой-то скрытной глубиной сокрушенно подумал Филька. — И Майский Цветок отцвел»7.
Среди беспризорных нередко случалось, что девушка оказывалась беременной, не зная, кто отец ребенка (ровесник? взрослый?). Хотя аборты были легализованы в ноябре 1920 года (запрет был вновь введен в июне 1936-го), в рассказах о беспризорниках часто встречается, что девушки сами хотели детей и в случае беременности не помышляли об аборте, даже если бы потом пришлось отдать ребенка в приют. Ситуация переживалась с каким-то внутренним надрывом, как у Зины в романе-автобиографии Воинова.
— Тебе холодно, Зина? — спросил Тимка.
— Все ворочаюсь и ворочаюсь. Никак заснуть не могу... не знаю, что и придумать, — сказала она... — Вот жизнь собачья! Хоть бы этот проклятый ребенок уж поскорее родился! Да куда там! Я так больше не могу.
Она казалась очень юной, лет четырнадцати, хотя ее исхудалое измученное лицо было желтоватым, с горькими складками у рта. В ее впалых, с лихорадочным блеском глазах, несмотря на страдальческое выражение, было что-то детское. Как и все жильцы подвала, укрыта она была лохмотьями.
— Не волнуйся, вот родится ребенок, тебе сразу станет лучше… — улыбнулся Тимка.
— Знавала я одну, так она богу душу отдала, — сказала Зина, тяжело вздохнув и посмотрев на нас в поисках участия.
— Может, ты его не хочешь, — сказал Тимка, желая ее подбодрить.
— Больше я на такое не пойду, — сказала Зина. — С меня хватит! — И она слабо улыбнулась.
— Не жаль тебе будет оставлять малыша?
— Почему я должна жалеть этого чертова ребенка? — мрачно сказала Зина, как будто разговаривала сама с собой. — Мало я за него страдала? Отдам в приют, пусть там о нем заботятся! Там ему будет лучше.
Вдруг лицо ее исказила гримаса боли. Она стиснула зубы, запрокинула голову, подтянула живот руками и замерла.
— Так лучше. Прилягу, иначе опять начнется, — пробормотала она.
Утром нас разбудили стоны Зины. Она лежала, свернувшись калачиком на груде грязной соломы, обхватив руками живот, и стонала. Лицо у нее заострилось, а широко распахнутые глаза смотрели неподвижно с выражением боли и ужаса.
— Тебе плохо? — Тимка наклонился к ней.
— Я думаю, началось... Я не знаю, — стонала Зина.